Юбилей — это всегда, как снег на голову… Но ведь где снег — там и подснежник! А подснежник — это всегда радость, и всегда — Поэзия… Разве это не то, чему я служила всю жизнь и буду служить, до последнего дыхания! Странно, как рано у меня появилось это чувство, что я себе не принадлежу, что есть нечто большее меня, и — больше всех людей на свете. Люди без этого — окаменевший лес. А Поэзия — та музыка ветра, которая заставляет колыхаться стволы, оживляет их, делает их гибкой и
вечно куда-то бегущей травой человечества…
* * *
Лечь на траву — и лежать,
глядя, как гаснет вечер…
Тот, кто умеет ждать —
Богом отмечен.
Не торопите дней,
закат огромен и красен…
Может, всего грустней
видеть, как вечер гаснет.
Не торопите дней —
даже в преддверии счастья.
ПОСТОЯНСТВО
— К кому вы ездите? — К родным могилам.
— Но далеко, но дорого? — Так что ж?
Бог помогает всем, и мне дает Он силы.
А от родной могилы — не уйдешь.
………………..
Хвоинками усыпана тропинка,
крутая и неровная, как жизнь.
Родители мои, моя кровинка,
тихонько мне шепнут: "Не поскользнись…"
Шмель прилетит, едва зажгу я свечи.
За постоянство я его люблю,
и, словно брата милого, привечу…
…………………
— К кому вы приезжаете? — К шмелю.
КАМЕНИСТ МОЙ ПОДЪЕМ
Одеваюсь с чужого плеча —
в облака… Мне всегда они впору…
И молитва ещё горяча,
чтоб дорога всё шла, и всё в гору.
Каменист мой подъем… Не ропщу.
Тропы духа — всегда ножевые…
На обратном пути навещу
птиц и лилии полевые
ОДНА БЫЛИНКА
Снега белеют неоглядно…
Жизнь, словно поле, перейду,
снег разгребу — и всё ж найду
одну былинку… Ну, и ладно!
Пройдет ещё немало лет.
И кто-нибудь — мудрец, поэт? —
в былинке этой — храброй крохе
узнать сумеет свой портрет,
а, может быть, портрет эпохи!
Я СУДЬБОЮ ПИШУ — О СУДЬБЕ
Я пишу для тебя, о тебе.
Я судьбою пишу — о судьбе.
Кто услышит меня? Я не знаю.
Может быть, даже ты не поймешь,
как избушка моя лубяная
ледяною становится сплошь.
Да, мне холодно. Это неважно.
Мне Снегурочка — с детства родня.
И мой братик — солдатик бумажный
до сих пор ещё просит: "Огня!"
Между холодом и огнём —
вот мой адрес. И так — день за днём.
Ну, так что же? Местечко не худшее.
Что хочу, то пишу, видит Бог,
и удобным не пользуюсь случаем,
чтобы спрятаться между строк.
Это вовсе не молодечество
и не маска поверх лица.
Это — время. Судьба. И Отечество.
И привычка идти до конца.
ПОКА МОГУ
Пока могу — за всех я говорю:
за эту бледно-жёлтую зарю,
что разгорается едва-едва,
как будто отсыревшие дрова,
за этот зябнущий росистый куст,
за водоем, что так зеркально-пуст,
за тех, кто заглянул за окоём,
чтобы остаться с Вечностью вдвоём.
Согрею хоть кого-то — пусть сгорю!
Пока могу — за всех я говорю.
НЕЗРИМЫЕ СОБЕСЕДНИКИ
Всё больше собеседников незримых.
Я их любила и была любима,
Я душу всю им отдала свою,
а память — никому не отдаю:
для них — красивой буду, молодой,
и в смерти стану им — живой водой.
Я ПРИМУ ВСЕЛЕННУЮ НА ВЕРУ
Журавли печально прокричали —
и на юг по воздуху ушли.
На крылах миры они качали,
только удержать их не смогли:
рухнули сияющие сферы.
Впрочем, никому не повредя —
день осыпан, неоглядно-серый,
мелкими осколками дождя.
На земле печаль всегда — в избытке,
радости — всегда не достает…
Горные хрусталики на нитке
я ношу, уже который год.
Может быть, поэтому с дождями
чувствуя особое родство,
я иду вослед за журавлями —
и провижу встречи торжество.
Где-нибудь, на перекрестке снега
и подснежников, услышу гром
крыльев их, и обниму с разбега…
Канет голубое — в голубом.
Вся земля, залитая слезами,
звёздами осыпанная вся,
небом станет, или просто — нами,
вешним ветром, свежестью сквозя.
И пускай, осколками богата,
постоит эпоха в стороне,
всё срастётся, словно так и надо,
всё вернётся, хоть на миг, ко мне.
И, держа невидимую сферу
из сияющего хрусталя —
я приму Вселенную на веру,
на живых и мёртвых — не деля.
Я ВСЁ ХРАНИЛА — СВЕТ И ТЕНИ…
Опять тетрадь я начинаю —
и море слёз переплываю,
и в рощи светлые вхожу
того, чем с детства дорожу.
Вся жизнь моя — как на ладони,
кому её мне протянуть?
Пусть, хоть из любопытства, тронет
струну любую кто-нибудь
на той гитаре, что отца
так утешала — до конца.
Иль, может быть, к рисункам матери
и к птичкам, вышитым на скатерти,
потянется всем сердцем кто-то
и скажет: "Тонкая работа!"
А дневники моей сестры,
где яркость, дерзость и смятенье,
как будто бы — в степи костры,
что ночь осветят на мгновенье?
Я всё хранила — свет и тени.
Минуты счастья и тоски…
Я становилась на колени,
чтоб сжечь свои черновики,
Но то, что пощадил огонь —
в тетрадь ложилось, как в ладонь.
Всё перечеркивали вьюги.
А я опять — поверх — писала.
Взгляните же, хоть на досуге,
что я губила, что спасала,
я ничего не утаю…
Опять тетрадку достаю.
Кто я? Никто! Я — взмах весла.
Я море слёз переплыла.
Я, может, ничего не стою.
А, может быть — через века —
соломинкою золотою
поможет тонущим строка!
НИ О ЧЕМ...
Как хорошо смотреть на человека
и знать, что он не умер, просто спит,
подушка у него — белее снега,
и в глубине своей — она подснежник — сон хранит…
Он начал вечером писать письмо — не дописал,
глаза слипались сами… он устал…
Но ничего, он поутру его допишет…
Как глубоко он, как спокойно дышит…
А время всё летит, как говорили древние.
Сейчас он веки разомкнёт, наверное.
Его разбудят голуби на крыше,
коснется солнце ласковым лучом,
капель сверкает и сама себя — на палец нижет,
то ли смеётся, то ли плачет ни о чём…
КОРОТКАЯ ВЕСНА
(Памяти матери)
Я пробивалась к материнской ласке,
как через камни — раненый ручей,
бежал олень по ледяной Аляске,
неся корону поминальную свечей,
и далеко мерцали эти свечи,
как мотыльки — на остриях тоски,
огромный мир заполнить было нечем,
он ждал касанья лишь её руки.
И я жила тогда, как в страшной сказке,
где не предвиделось счастливого конца,
и всё бежал олень по ледяной Аляске,
и не было у времени лица.
Потом — оно вдруг снова проступило,
и это были — матери черты…
Она всегда подснежники любила,
и вот весна с усильем наступила —
и расцвели они, средь чёрной наготы.
И я свой взгляд на них остановила,
спросив чуть слышно: "Мама! Это — ты?"
Но лишь кристаллы острого молчанья
мне отсветом стозарным отвечали.
Нет, не пробиться к материнской ласке
сквозь слой полярной, вечной мерзлоты,
и всё бежал олень по ледяной Аляске,
и высекал из льда — крупицы красоты.
Быть может, кто-то мне протянет руку,
но я своей в ответ не протяну,
чтоб ничего не разронять: я Богу всё верну,
и бесконечные снега, и вьюжную разлуку,
и ласку матери — короткую весну…
СВИДАНИЕ С МАТЕРЬЮ
Тихонько встанешь за плечами —
и белой лилией стоишь.
Глазами, полными печали,
мне прямо в душу ты глядишь.
Платочек белоснежно-бедный
закатным солнцем позлащён,
вчерашний день, как грошик медный,
в щель закатился… Что ж ещё?
Ещё — огромные просторы,
свой хлеб отдавшие поля,
лилово-голубые горы —
твоя любимая земля.
Погладишь, с материнской лаской,
несжатый сирый колосок,
ему расскажешь на ночь сказку…
И, как по ягоды в лесок,
пойдёшь — мерцающие звёзды
укладывая в туесок…
…Не знаю: рано или поздно?
Ещё увидимся, даст Бог!
О, КАК НЕМЫЕ МОГУТ ГОВОРИТЬ
Итак, ещё одна страница жизни,
заложенная высохшим цветком,
который доцветал без укоризны
и сам — уже не помнит ни о ком,
но нам ещё способен подарить
неясное, как музыка, волненье…
О, как немые — могут говорить
и как живущих — оживляют тени!
Так мучиться, страдать, боготворить,
дрожать над искоркой в золе остылой…
Не спрашиваю: "Быть или не быть?"
Уходит в будущее — всё, что было.
СТАРИННЫЙ СУНДУК
Сундук, обитый жестью,
на нем цветной узор…
Сундук — мое блаженство!
Я помню с детских пор:
прижавшись к тёплой печке,
сидишь… А мама — вяжет.
Снежинки-человечки,
к окну собравшись, пляшут…
А лес вдали завьюжен,
медведь в берлоге спит…
И, как обрывки кружев,
на елях — снег висит.
Подыскивая спаленку,
в сугробах царь-глухарь
бредет, — мохнатый, в валенках,
как издавна, как встарь…
Там длится длинный, длинный
с метелью разговор.
И в сундуке старинном
спят сказки до сих пор.
ХРАНИТЕЛЬ ТАЙН
Как не хватает старого комода,
похожего на душу Квазимодо:
уродлив с виду, а внутри таит
чудес немало, верно всё хранит
в отсеках тайных, в ящиках скрипучих,
хранителя нигде не сыщешь лучше!
Под платьями там прятала дневник
свой девичий немолодая мама,
ещё — "Декамерон", таких "нескромных" книг
она мне показать не смела прямо,
а я смеялась — "Золотой осёл",
прочтённый мной, был не опасней пони,
так что же страшного в "Декамероне"?
Не всё ж читать мне "Муху Цокотуху"!
Комод, конечно, был слегка смущён,
но сохранял невозмутимость духа
и книгу выдавал мне на ночь он.
А сколько было в нем ещё занятного!
Шкатулка из ракушек и бинокль,
всё увеличивающий многократно,
глядишь на паучка, а он — как осьминог!
А старые часы, со сломанною стрелкой?
А компас, лупа?.. Пестрый бисер мелкий?
А детство, в самый дальний уголок
запрятанное, как сухой цветок
в старинной книге с золотым обрезом?
Откуда было знать, что всё исчезнет —
с тобой, комод!
ВЕТЕР ШЕПЧЕТ ОДНО НЕЗЕМНОЕ...
Так стремительно жизнь пролетает.
Зуб за зуб в ней, око за око…
Одинокое облако тает,
потому, что оно одиноко.
Я хотела добавить хоть слово
ко всему, что не сказано мною,
но к признаньям земля не готова:
ветер шепчет одно неземное,
а земля остается землёю.
Что ей сны? Острова в океане.
Спит любовь, укрывшись золою,
словно Золушка в тёмном чулане.
ТЕНЬ ОТ ЦВЕТКА
Возьмите, если можете, возьмите
тень от цветка, подняв её с земли…
Поймите, если можете, поймите,
что навсегда уплыли корабли.
И на одном из них — вы сами, сами,
так напряженно вглядываетесь в даль,
наполнен парус ветром, небесами,
ещё не стала якорем печаль.
Кто не мечтал о странном, небывалом?
Не собирал янтарь на берегу?
Слезою сосен — вечность застывала,
её обломки в сердце берегу.
И вы, наверно, что-нибудь храните.
А как бы мы иначе жить могли?
Возьмите, если можете, возьмите
тень от цветка, подняв её с земли.
МЫ БЫЛИ СЧАСТЛИВЫ
Мы были счастливы. Мы были
обыкновенными детьми,
но мы летали, не ходили,
мы были счастливы, пойми!
В очередях порой стояли.
Послевоенные года!
Но белый хлеб уже давали,
и леденцы мы покупали,
прозрачные, как изо льда.
Когда отец-железнодорожник
свой Красный Орден получил,
нас будто наградили тоже!
Великий праздник в доме был!
Работала в аптеке мама,
тот дом снесен, но дорог мне,
там всё казалось сказкой прямо:
томились травы на огне.
"Вход посторонним воспрещён"
в то царство белизны, но в нём
меня — о, радость! — угощали
из банки — горьким миндалём,
улыбки лица освещали…
Миндаль мне не казался горьким!..
А иногда — на край земли
мы шли с сестрой — там, на пригорке,
ромашки белые цвели.
Они казались парусами —
Жюль Верн сестрою был любим —
мы были моряками сами…
Но всё развеялось, как дым.
И близких нет — ушли до срока,
земных не переделать дел…
"Белеет парус одинокий",
белеет — так же, как белел.
СТЕКЛЯННЫЕ КАЧЕЛИ
С утра сегодня птицы пели.
Потом — нахмурился лесок.
Дождя стеклянные качели
спустились к нам наискосок.
Стрекозы, поглядев с опаской,
укрылись сразу в камыши,
им ни к чему такая встряска,
они здесь переждут, в тиши.
А вот лягушки ликовали:
"И покатаемся! А что?!"
Они скакали и сверкали,
жаль, это не видал никто!
Ну, как никто? Ведь мы глядели!
И долго будем вспоминать
дождя стеклянные качели,
и вверх, и вниз в мечтах взлетать!
Земное счастье хрупко, зыбко,
но всё же радостей — не счесть!
Зачем нам золотая рыбка?
Стеклянные качели есть!
|