Игорь Фунт __ «УЖАСНЫЙ ВЕК» ГРИБОЕДОВА
Московский литератор
 № 2, январь, 2015 г. Главная | Архив | Обратная связь 


Игорь Фунт
«УЖАСНЫЙ ВЕК» ГРИБОЕДОВА
К 220-летнему юбилею А. С. Грибоедова
               
     "С Грибоедовым как с человеком свободомыслящим, я нередко мечтал о желании преобразования России".
     Из показаний Бестужева
      
     "Какой мир! Кем населён! И какая дурацкая его история".
     А.С.Грибоедов
      
     "…здесь сидели за чайным столом: бригадный генерал 18-й дивизии Кальм; известный Грибоедов, адъютант Ермолова Воейков (оба привезённые с Кавказа); отставной поручик генерального штаба А. А. Тучков… предводитель дворянства Екатеринославской губернии Алексеев. Поздний чай произошёл оттого, что Воейков и Грибоедов были на допросе в комиссии, находящейся в крепости. Через час мы все были как старые знакомые. Предмет разговора понимается: вопросам, расспросам и взаимно сообщавшимся сведениям не было конца", — описывал грустную зиму 1826-го задержанный по Восстанию на Сенатской — на тот момент полковник — И. Липранди, прототип пушкинского Сильвио из "Выстрела", впоследствии оправданный.
     …После того как Грибоедова также арестовали по делу декабристов и привезли с вожделенного Кавказа, из "делового безделья", в промозглый Питер на гауптвахту Главного штаба армии — в плотно заселённой камере "предвариловки" парился далеко уже не новичок в деле общения со следствием.
     В тот нелёгкий судьбоносный момент, сидя на нарах Петропавловки, Александр Сергеевич вспоминал ноябрь 17-го, когда не без труда смог отбрехаться от участия в дуэли — естественно по дамской линии: "следствие пылких страстей" — меж смертельно раненым Шереметевым и графом Завадовским, у коего Грибоедов числился в секундантах. (И каковой был сослуживцем Грибоедова по Коллегии иностранных дел.)
     Несмотря на то, что о ссоре знал весь честной Петербург… — прямых свидетелей по делу не нашлось.
     Поминал и "тифлисскую стрельбу" 18-го, перед отправкой в персидскую дипмиссию. Тогда, по прошлогоднему уговору, он не раздумывая стал к барьеру со школьным товарищем корнетом Якубовичем, в будущем декабристом-каторжанином, год назад — секундантом убитого Шереметева. Исход: насквозь замыленное литературоведением и литературоведами ранение в руку навылет. (Хотя, по решению Коллегии, вполне мог умчать на посольскую работу в США, что очевидно явилось бы новой биографией Грибоедова — на радость филологам.)
     В тот раз твёрдая позиция "неучастия" и гробовое молчание подельников позволили ему выйти из передряги абсолютно "сухим" и невиновным. (Ежели серьёзно, — то государь был стопроцентно в курсе всего и, по нижайшей просьбе отца Шереметева, негласно простил всех дуэлянтов.)
     Посему чёткая тенденция поведения, проверенная на жизненном опыте, в принципе, неизменно ясна: молчать, отрицать и не сдаваться ни под каким предлогом-соусом. Прекрасно зная друзей-декабристов, — штабс-капитана Бестужева, подпоручика Рылеева, поручика князя Оболенского, князя Одоевского; поэта-архаиста Кюхельбекера, в прошлом первого слушателя "Горя от ума"; подполковника князя Трубецкого, — он категорично отвергал все попытки следаков причислить его к некоему политическому "тайному сообществу"… во избежание висельного кронверка.
     С 11-ти лет поступивший в Московский универ (по некоторым сведениям — в тринадцать), блестящий прогрессивный философ, историк, "знавший наизусть" Шекспира, роскошный славист, юрист, дока в нескольких языках, завзятый театрал, корнет-гусар, кутила (верхом въехавший на бал в Брест-Литовске "во второй этаж") и в конце концов музыкант — он даже написал глубоко личное письмо Николаю I, где "сразу и твёрдо занял позицию оскорблённой невинности" (М. Нечкина): "Государь! Я не знаю за собой никакой вины…"
      
     Признавая близкое знакомство с пятью активнейшими участниками восстания, он непоколебимо шёл не иначе как по лезвию бритвы, обосновывая линию защиты тончайшей актёрской презумпцией, — а артист он был неплохой: — якобы именно русское правительство никогда бы не позволило себе убояться правды, "высказанной в глаза"; мало того, оно само крайне заинтересовано в этой сермяжной бытовой правде: "Суждения мои касались до частных случаев, до злоупотреблений некоторых местных начальств, до вещей весьма известных, о которых всегда в России говорится довольно гласно".
     И если вдруг, — со сценической хитринкой продолжал он на допросах, — случись чудо стать перед Всевышним с этим злосчастным "возмущенческим" вопросом, — то гневился бы ещё более откровенно, нежели ругал власть до того. Сводя оправдания к лубочной, примитивной до наивности, но, как ни странно, вполне работающей формуле: "…осуждал, что казалось вредным, и желал для России лучшего".
     Иногда, право, перегибая-перебарщивая в непростой игре, заменяя в показаниях явно смелые суждения "насчёт правительства" нейтральными соображениями "о нравах, новостях, литературе"… но не более того. Оставаясь до конца хладнокровным и трезвым — обоснованно давая заведомо ложные показания, отрицая очевидное: путая следствие в датах, деталях, событиях. Что целиком и полностью удалось. Никого не предав, не сдав и не подставив. Одномоментно превосходно осмысливая эпохальную трагедию, разыгрывавшуюся перед глазами. Обаче намного более чем, к примеру даже Пушкин, — его соплеменник по "Зелёной лампе", — владея секретной информацией о конституционно-монархических настроениях "северян", неутолённой жажде цареубийства "южан", с последующей федерализацией; и республиканских планах К. Ф. Рылеева о том, что "радикальные потребны тут лекарства".
     Мало того, знал он и о чрезвычайно, самоубийственно рискованных повстанческих разговорах: дабы во избежание затрат возвести одну большую виселицу — и повесить монарха и великих князей "одного к ногам другого". (Имея возможность сжечь перед арестом какой-либо имеющийся компромат, — отчего бесспорно пострадала историческая наука! — по научению кавказского шефа генерала Ермолова, "старика чудесного", мужчины "гигантского ума". В Москве успев предупредить запиской мать, Настасью Фёдоровну, толстовскую Ахросимову из "Войны и мира", не раз хлопотавшую через "милльон знакомых" за сына-вольнодумца — "окаянного вольтерьянца"; в данном случае посредством родни по сестриной линии, кузена: через "отца-командира" Николая I — князя И. Ф. Паскевича, члена Верховного суда. Что несомненно сыграло решающую роль в освобождении.)
     "А выгородился он из этого дела действительно оригинальным и очень замечательным образом, который показывает, как его любили и уважали" (А. Жандр, близкий друг Грибоедова). Поэтому благородный К. Ф. Рылеев — "странник грустный, одинокий", — "стройной поступью бойцов" идя к петле, был уверен, что сподвижник-Грибоедов абсолютно не тронут властью. И что, слава богу, спасён хоть один человек, "который мог своим талантом прославить Россию-мать".
     "…Невзирая на опасность знакомства с гонимыми, он явно и тайно старался быть полезным. Благородство и возвышенность характера обнаружились вполне, когда он дерзнул говорить государю в пользу людей, при одном имени коих бледнел оскорблённый властелин! Грибоедов — один их тех людей, на кого бестрепетно указал бы я, ежели б из урны жребия народов какое-нибудь благодетельное существо выдернуло билет, не увенчанный короною, для начертания необходимых преобразований", — характеризовал Александра Сергеевича той поры младший из Бестужевых — Пётр, сосланный после всех разбирательств на Кавказ.
      
     …Окрест дикие места,
     Снег пушился под ногами;
     Горем скованы уста,
     Руки — тяжкими цепями.
      
     С того времени началось внутреннее метафизическое раздвоение поэта, лица "праздной рассеянности", бывшего шалуна-офицера, "счастливого волокиты". Пришли тоска и скорбь, и "мысли ужасные": "О, мой творец! Едва расцветший век ужели ты безжалостно пресёк?" — навалившись тяжёлым, фатальным бременем "новых итогов".
     Он уже далеко не тот додекабрьский увлекающийся, уморительно певший на хорах "Камаринского" в минуты католической службы, "юмористического склада ума", впадающий в крайности молодой повеса, "переменчивый, как капризная весенняя погода": "…смешалось что-то в сознании. Словно ты не ты, а уже кто-то другой" (Тимрот).
      В принципе не веря в успех "безнародного" восстания, Грибоедов  глубоко и, добавлю, небезнадёжно задумывается над смыслом беспрецедентных декабрьских жертв: "...Каким чёрным волшебством сделались мы чужие между своими… народ единокровный, наш народ разрознен с нами, и навеки! Если бы каким-нибудь случаем сюда занесён был иностранец, который бы не знал русской истории за целое столетие, он конечно бы заключил из резкой противоположности нравов, что у нас господа и крестьяне происходят от двух различных племён, которые не успели ещё перемешаться обычаями и нравами".
     С неимоверною силой хлопочет за выдворенных товарищей: Добринского, братьев Бестужевых, Одоевского.
     Через "проконсула Иберии" генерала Ермолова, что "силён при дворе, популярен на Кавказе, как никто в России" и у которого от чтения стихов Грибоеда "болели скулы"; через вечно язвительного Ермоловского оппонента, "покорителя вершин Тавра" опять-таки Паскевича: "Помогите, выручите несчастного Александра Одоевского!" — вопиет Грибоедов за "любимого брата" в письмах генерал-фельдмаршалу. Через царя наконец… (март 1828). Что было, знамо, тщетно.
     После чего, не по воле своей, неугомонного и опасного в глазах государя человека, не упокоенного ни повышением, ни бриллиантовым орденом Анны 2-й степени, отправляют в "политическую ссылку" — далеко на Восток, в Иран, "навстречу гибели" (С. Петров).
     Он молод. Силён! Ему всего тридцать. Но сделано и пережито немало. Учёба, странствия, путешествия, посольская служба. Характер Александра Сергеевича последних лет жизни далеко не прост, пессимистичен, неспокоен: "…я нем как гроб! …горцы, персияне, турки, дела управления, огромная переписка нынешнего моего начальника (И. Паскевича, — И.Ф.) поглощают всё моё внимание. …мученье быть пламенным мечтателем в краю вечных снегов".
     Грузия, дипломатическая работа, Турция, Персия, война с Ираном…
     Люди, близко знавшие Грибоедова, испытывали к нему довольно-таки двойственные труднообъяснимые чувства, сходные как с неизменным уважением и  пламенным интересом, также и с "непонятным и трудно преодолимым раздражением", — замечал биограф В. Кунин.
      
     Мнения звучали противоположные:
     "…видел Грибоедова, — читаем запись в дневнике Н. Муравьёва, кстати, секунданта соперника Г. — однокашника Якубовича, "удальца и наездника", "лихой головы", с кем А.С. стрелялся в 18-м году: — Человек весьма умный и начитанный, но он мне показался слишком занят собой".
     Или: "Он был в полном смысле христианином и однажды сказал мне, что ему давно входит в голову мысль явиться в Персию пророком и сделать там совершенное преобразование; я улыбнулся и отвечал: "Бред поэта, любезный друг!" — "Ты смеёшься, — сказал он, — но ты не  имеешь понятия о восприимчивости и пламенном воображении азиатцев! Магомет успел, отчего же я не успею?" И тут заговорил он таким вдохновенным языком, что я начинал верить возможности осуществить эту мысль" (С. Бегичев, ближайший приятель Грибоедова).
     Или: "Едва ли он был свободен в своём обращении от некоторого холодного и высокомерного дендизма, который сказывался в спокойном и вызывающем осмеивании собеседника" (С. Андреевский).
     И наконец:
     "…под суховатой, а часто и желчной сдержанностью, хоронил он глубину чувства, которое не хотело сказываться по пустякам. Зато в достойных случаях проявлял Грибоедов и сильную страсть, и деятельную любовь. Он умел быть и отличным, хоть несколько неуступчивым, дипломатом, и мечтательным музыкантом, и "гражданином кулис", и другом декабристов. Самая история его последней любви и смерти не удалась бы личности заурядной" (В. Ходасевич).
      
     Великолепная, блистательная "политическая" Комедия на злобу дня, запрещённая цензурой и широко разнесённая "на клочья" и разошедшаяся в списках, уже создана. Палитра отзывов запечатлена довольно глубоко и ярко: от "мольеровской мизантропии" и "лезгинской" подражательности — до "грома, шума, восхищения", честного приятия драматического поражения патриархом-архаистом Шаховским. И вплоть до пушкинского признания в авторе "Горя от ума" черт "истинно комического гения". К тому же необыкновенным образом обогатившая простую разговорную речь. Обратив "мильон в гривенники", испестрив грибоедовскими поговорками-прибаутками перо, филиппику, тирады, слог, — вдобавок "истаскав комедию до пресыщения" (Гончаров).  
     Все капитальные, симптоматичные, точнее, стратегические вопросы заданы...
     На некоторые из них представлены вразумительные и тонкие, тончайшие ответы. Давшие мощный толчок следующим поколениям "либералистов"-Чацких, опять и опять признаваемых сумасшедшими властью новых фамусовых, "грабительством богатых".
     И впрямь с ума сойдёшь от этих, от одних
     От пансионов, школ, лицеев, как бишь их…
     Невзирая на публицистическое молчание, видевший главное произведение прожитой жизни и всех "впечатлений бытия" лишь на любительской сцене, внутренне он полон творческих планов.
     Так, имелась выстраданная задумка трагедии, отталкивающейся от событий  1812 года, — некое продолжение обличения дворян-"полуевропейцев". С той разницей, что на сцене должен появиться крепостной народ ("сам себе преданный, — что бы он мог произвести?!" — с восхищением спрашивал Грибоедов); воочию предстанут обычаи и пристрастия русского крестьянства; возникнут-взрастут национальная гордость и патриотизм.
     Где драматург жаждал выйти, вырваться из-за несколько зауженных светских рамок шекспировского тупика "Горя от ума",  —  что, конечно же, всецело оправдано действием, происходящим в 18 в., — в макрокосм современных вызовов: Наполеон, Аракчеев, Александр I, зачатки декабризма. "…где, укажите нам, отечества отцы". Хотел уменьшить "пустозвонства" и "досужих толков", осторожно ступая в пространство тонких сфер разочарованных, по-гончаровски, "паразитов" — Онегиных, Печориных, "толстых" господ-романтиков: "Грибоедов и в этом отношении принёс мне величайшую пользу: он заставил меня почувствовать, как всё это смешно, как недостойно истинного мужа…" — благодарил Кюхельбекер Грибоедова за умение того показать несостоятельность и нелепую карикатурность модного в 20-х гг. барокко барского байронического скептицизма.
      
     "Далеко от своих смерть близкую обрёл…" — будто заранее предвидел Грибоедов в ранней, не всегда удачной лирике ("Эпитафия доктору Кастальди"), собственное трагически-зверское  "убийство чернью" в тейеранском (тегеранском) русском посольском доме.
     К слову, одним из первых, кто дал высокую посмертную оценку дипломатической, подвижнической деятельности Грибоедова — упомянутый выше знаменитый военачальник Николай Муравьёв-Карский. "Декабрист без декабря", впоследствии неправедно забытый, до конца дней поддерживавший ссыльных "сибирских" и "кавказских" декабристов-отщепенцев: "Грибоедов в Персии был совершенно на своём месте… он заменял нам там единым своим лицом двадцатитысячную армию… не найдётся, может быть, в России человека, столь способного к занятию его места", — отмечал Муравьёв как всегда ответственно и пунктуально. Но не совсем литературно.
     Народу же, друзьям-литераторам — это было сродни страшному наводнению 24-го года, погребшему под буйными волнами стихии пол-Петербурга. Точно под гнётом парадов, муштры, ботфортов Бенкендорфа, звона кандалов и новой реакции "неронов" гибли только-только зародившиеся счастливые "зарницы" беспримерного русского свободомыслия.
     Шесть траурных коней везли
     Парадный балдахин;
     Сопровождали гроб его
     Лавровые венки…
     Я. Полонский
     "…несколько грузин сопровождали арбу.
     — Откуда вы? — спросил я их.
     — Из Тегерана.
     — Что вы везёте?
     — Грибоеда.
     Не думал я встретить уже когда-нибудь нашего Грибоедова! Я расстался с ним в прошлом году в Петербурге пред отъездом его в Персию. Он был печален, и имел странные предчувствия. Я было хотел его успокоить; он мне сказал: "Вы ещё не знаете этих людей: вы увидите, что дело дойдёт до ножей".
     (Пушкин. "Путешествие в Арзрум")