Геннадий Пациенко __ РАССКАЗЫ
Московский литератор
 Номер 14, июль, 2012 г. Главная | Архив | Обратная связь 

Геннадий Пациенко
РАССКАЗЫ

     
"ЕГО ЗАРЫЛИ В ШАР ЗЕМНОЙ"
     
     Не рвите цветы полевые,
     Где пали солдаты в бою
     (из песни)
     
     На него наткнулись, когда расширяли шоссе. И замерли. Застыли. Онемели. Он лежал в русской серой шинели, в нашей, советской солдатской каске, с винтовкой в правой руке. Лежал в заросшем придорожном кювете, засыпанном, заваленном, скорее всего, взрывной волной. Рано погибший. Никем не замеченный, "пропавший без вести" "Наткнулись и удивились, что для кого-то он так и остался без похоронки, всё тем же пропавшим без вести. И мать, ломая пальцы рук, седая, так и не дождалась сыночка-солдатика. И возможно, прожила с мыслью, что не отыщется откуда-либо, вернётся — бывало ведь подобное, столько-то раз случалось.
     И он возник, отыскался. Не подвело, не обмануло материнское чутьё. Вначале увиделся краешек истлевшей русской шинели, затем нога в обмотках и ботинке с истёртой подошвой. И тогда дорожники принялись сгребать, удалять ладошками землю, делая это так, как если бы он испытывал нестерпимую боль от прикосновения.
     Отныне он оживал на сухом сосновом пригорке, в окружении мягкой подстилки мхов. И в самом тихом, покойном месте, где перешёптываются лишь гибкие макушки сосен, и вздыхает порывисто ветер. По склону пригорка от дороги вырезали дорожники земляные ступеньки — к месту успокоения обособленной солдатской души на сухом бугре Планеты.
     Деревья убаюкивающее шумят над ним. Они ровесники. Им столько же лет, сколько ему. И кто бы ни шёл, ни ехал отныне — каждый норовит положить цветок. Имя его, зарытого в шар земной стало, известным.
     Здесь, на хвойном пригорке, самые ранние, самые первые грибы. И видны иные прямо с дороги, как бы нарочно приманивая. Имя его теперь известно, как и край, откуда он родом: в глубине России. Никого из близких у него, по-видимому, не осталось. Да если бы и обнаружились, отыскались — кто подастся уже из другого государства? Лежит солдатик одинёшеньким, хотя сражался за страну единую, общую, СССР.
     Недолго дорожники думали, где и как похоронить. И голова здравая решила: вот здесь-то, где пал и отыскался, в самое темечко холма и похороним, за который он дрался. Так решили дорожники. И сдёрнули кепки. К нему, зарытому в шар земной, отныне сворачивают с дороги, поднимаются по земельным ступеням и на бугре под соснами присаживаются на узкую скамью у одинокой солдатской могилки.
     Иные иногда плескают в стопку горячительного, произнося привычное пресвятое доброе русское слово "за упокой". И ветер с бугра разносит эти слова о человеке было, "пропавшем без вести". Дух ветра подхватывает святые слова и уносит в земную даль, к той, что ждала терпеливо и долго сыночка "пропавшего без вести". Не найдя её, возвращает слова обратно и тихо опускает их на могилку в сосновом бору на сухом бугре. К нашедшему здесь земной приют воину, к обелиску со звёздочкой и крестику из сухих сучков-прутиков. Они примирились на солдатской могилке: православный крестик из сучков-прутиков и яркая звёздочка, будто упавшая наземь в момент августовского звездопада.
     
ДУНОВЕНИЕ КРЫЛЬЕВ
     
     Милей, милей мне славы
     Простор родных полей,
     И вешний шум дубравы,
     И крики журавлей.
     Сергей Колычев
     
     Солнце ещё не вставало, всё же багряный свет его уже озарил из-за горизонта старый заиндевелый сад, за которым в морозном тумане белели немые поля. И в этот час о стену бревенчатого дома кто-то глухо настораживающе стукнулся, разбудив хозяина. Во дворе никого не обнаружилось, лишь на суку яблони что-то неразборчиво темнело… И, хозяин по скрипучему снегу приблизился, к саду. С нижних ветвей испуганно расширенными глазами моляще смотрела на человека сова. Не тревожа птицу, он повернул, было назад. Но с крыльца тут же послышался сорочий стрекот. Сова лежала упавшей в снег, и сороки приготовились, было клевать её.
     Подняв замёрзшую онемевшую птицу, человек понёс её в дом. Он, не мешкая, поместил её в картонную коробку и обложил тёплыми шерстяными носками, чтобы спасти сову. Но этого показалось ему недостаточно, и человек попытался влить в клюв совы тёплого молока сквозь соломинку. Сова никак не отреагировала, и тогда человек взялся отогревать птицу у себя на груди под полами овчинного полушубка. Вскоре он действительно ощутил слабое шевеление — тепло его тела было сильнее шерстяных носков…
     Он вновь опустил птицу в коробку, положил сенца на дно и деревянное поленце поверх коробки. И совсем скоро птица очнулась. И удивлённым взглядом обвела непривычное её гнездовье. И тогда человек взялся кормить её кусочками сваренного вкрутую яйца. Заодно он влил ей ложечкой в клюв, слабо заваренный чай. Распахнув агатово-тёмные глаза, сова сглатывала каплю за каплей. Вдобавок он угостил её мёрзлой курятиной. И сова тут же мигом поникла, зажмурилась и норовила повернуть головку к жарко натопленной печке. И человек спохватился, поняв, что от холодной еды птице хуже.
     В конце зимнего дня в доме послышался непривычный шорох: птица разглаживала оперенье, водила клювом по краю коробке, — и человека образовался, отогнав любопытствующую рядом кошку.
     Минуло два дня, и сова уже садилась хозяину на руку, летала по дому и норовила забиться полутемень между стеной и шкафом. Из соседского дома, прознав о сове, принесли мясной вырезки и предложили держать птицу в металлической клетке, из-за чего птица сразу же поранила клюв о прутья. И хозяину пришлось вынужденно лечить её.
     В окна же дома день за днём вливалась разгульная весенняя ширь. По холмистым склонам полей, теребя макушки деревьев, загулял напористый мартовский ветер. Сова с мольбой и надеждой смотрела на человека, тоскуя по воле. Уже наступала пора токования, и она томилась. Человек же медлил, тянул выпускать её, боясь, что круглый год шастающие браконьеры с охотничьими билетами и ружьями застрелят сову на чучело. И тогда он надумал пометить, на всякий случай, птичье оперенье под левым крылом белым пятнышком…
     И уже назавтра выдалась редкостно необычная ночь. Она была настолько лунной и беспокойной, что свет её будто насквозь пронзал душу, рождая невыразимое очарование тоски и грусти. Сидя у окна, хозяин, замерши, наблюдал разлив хлынувшего лунного торжества. И неожиданно кончиком уха ощутил прохладное дуновение, будто кто-то провёл мягкой кисточкой или осторожно погладил пёрышком. И в тот же миг рядом с хозяином опустилась на подоконник сова и также уставилась в бездонную лунность. Тоска и грусть разом исчезли. Но сова внезапно кому-то подала такой тугой зычный зов, хвативший за душу, что человек даже вздрогнул — и не в силах был удерживать сову дальше в доме…
     С рассветом он вынес на чердак баньки картонный ящик, поместил в него кусочки сырого мяса в качестве корма. Сова больше не появилась, и угощенье лежало нетронутым.
     У человека вскоре возникла необходимость ехать машиной по делам в город. Теснились привычные дорожные думы. И вдруг справа, где сидел спасший сову хозяин, там вдруг возникла тень большой лёгкой птицы, почти касаясь стекла кабины.
     — Это же моя сова! — изумлённо воскликнул он рядом сидящему. Он узнал её по белой отметине-крапинке под левым крылом. Птица словно бы заглянула в лицо человеку и, узнав его, сразу отпрянула. Она опустилась на одиноко стоящий в поле дуб, благословив своего спасителя на везение.
     Мудрая оберегщица, где ты, и в каких лесах ныне? — сколько-то раз потом думал он о сове, спустя достаточно много времени.
     И грустил о ней как о чём-то родном, близком душными июльскими сумерками в дачной беседке. Неожиданно откуда-то появилась, и закружили над ним две крупные птицы. И человек подивился: птицы успели угомониться, рассевшись по ветвям приозёрных деревьев. Расправив крылья, одна из них пролетела почти вровень с лицом и опустилась на краешек крыши. Он сразу узнал её. И сердце встрепенулось, зашлось в непознаваемом неведомом прежде волнении. Будто остановилось в сладостном замирании.
     Он был не забыт. Был осчастливлен. "Да! Жив я! Жив!..." — воскликнул невольно он. И ты жива, моя совушка. Мы оба живы…"
     И оба друг другу надобны, хотел он добавить, но сдержался. Боясь вконец расчувствоваться, растроганный тем, что был понят птицей, несущей на земле мудрость.
     Он испытал, наконец, счастье. А иного-то, другого счастья ему и не хотелось. Иное-то счастье ему и не требовалось.
     
ОСИЯНИЕ ДУШОЙ
     
     Одно и тоже ощущение преследует меня всякий раз у изгиба уличной деревенской дороги. От неё слева пустует старенький, когда-то сооружённый столик с узкой скамеечкой в две дощечки. Стол посерел, поослаб и вот-вот развалится, всё же пока держится, и мне постоянно мнится, что за ним по-прежнему сидит человек, которого я знавал и дружил с измальства, к кому неотрывно привык. Этого человека, моего земляка, високосной зимой не стало. Но пока остаётся скамья со столиком — для меня он жив…
     Он привычно размещался за ним в летние дни, покуривая, покашливал — в своей поношенной старой шляпе, вероятно подаренной сыновьями из города, либо кем-то ещё. В голодные детские годы после войны, оккупации, после всех свалившихся передряг времени — нас упорно почему-то не покидающих, он учил меня несмышлёныша ловит в приозёрном ручье пескарей на пропитание, уводя в пустынные, насторожённые после боёв луга, куда я один ходить боялся из-за разбросанных в них черепов и костей. Потом он служил в армии в самой Германии, а я подрастал и ждал своего часа-времени, чтобы сменить его. А когда подошла, приспела пора — попал на Дальний Восток в танкисты, и мы делились друг с другом увиденным.
     В мои наезды из Москвы он одаривал меня по доброте крупной рыбой. Стариком он дымил сигаретой, о чём-то одиноко думал — под таким же, как и он, старым деревом. И мне, при виде задумчивого, несуетного человека почему-то делалось легче: я весь расслаблялся, отходил, какие бы неурядицы не свалились, не одолевали. Годы уже земляка не торопили, и он наслаждался покоем. Только одна рыбалка удочкой слыла его единственным увлечением, святым пристрастием, на которое он подавался ещё до рассвета.
     О чём он думал? О том, что видел, как уцелел подростком в войну, как дружил затем с красноармейцами и о тех, кто шёл мимо дома с берёзой, не забывая махнуть приветие рукой.
     И почему-то странным казалось, что вот так и будет всегда: берёза, столик под ней, сельская улица и много видавший седой человек. Случалось и так: я брал в продуктовой автолавке скромную выпивку и мы вдвоём, с деликатностью пропускали по маленькой, пока не появлялся мимо идущий и к нам охотно сворачивал для беседы.
     И вот нет, никого не осталось — ни друга, ни тех с кем беседовали иногда до поздней поры о превратностях времени.
     В день кончины земляка я подался в райцентр за венком седому человеку, и всё думал дорогой: как мало уже остаётся тех, с кем выпадает проститься.
     А недавно в ожидании автолавки, возникающей раз в неделю, я укрылся от дождя под знакомой старой берёзой — с прохудавшим под ней пустующим столиком. И рассуждал о том, что поубавилось в мире одной душой, осенявшей собой молчаливо покорную сельскую местность, как потускнела она без тепла и должной заботы о ней.
     Замечали ли вы, читатель, какие у маленьких деревень большие кладбища? И чувствовали, как трудно миновать старую берёзу с покосившимся под ней хорошо знакомым, навсегда опустевшим столиком?