Владимир Дагуров __
Московский литератор
 Номер 16, август, 2010 г. Главная | Архив | Обратная связь 

Владимир Дагуров


     
     До чего же быстро летит время — вот и приближается уже мой 70-летний юбилей, и к нему совсем недавно в издательстве "У Никитских ворот" вышла книга моих избранных стихов с изящными иллюстрациями молодой художницы Дарьи Грековой. Буду дарить друзьям с радостью, что нас всю жизнь объединяет чувство поэзии. А сегодня хочу поделиться с читателями стихами из моей новой книги.
     
     БАЛАЛАЕЧКА
      Виктору Бокову
     Балалаечка — просто ящик.
     Всего-навсего три струны.
     Он обводит глазами сидящих
     и стоящих вдоль клубной стены.
     И распахнутый, и лукавый,
     и нечаянный весь во всем,
     он запел — и пахнуло лугами,
     и дубравами, и овсом.
     Пел и пел, с балалайкой слившийся,
     замирая на вскрике "ой!",
     и слова скорее не слышались,
     а угадывались душой.
     Растекались по жилам трели.
     Были струны, как тетива,
     были звуки, как будто стрелы,
     в сердце бьющие домертва!
     И частушечки, как чекушечки,
     опьяняли лихой тоской,
     девки, крючники и черкушники
     их на ярмарке пели тверской.
     Пели в Вологде, пели в Суздале,
     пели в Муроме, и сейчас
     пальцы с удалью да без устали
     вдоль по грифу пустились в пляс!
     Был он весь — родниковые струи,
     перепутанный клевер волос!
     Пел, покуда не смолкли струны,
     будто сердце оборвалось.
     И ладонями разразившиеся
     люди встали. Не зал — гроза!
     И глядели на зал российские,
     очень разинские глаза!
     Он их слушал, в цехах простоявших.
     Люди пели, озарены…
     Балалаечка — просто ящик!
     Балалаечка — три струны!
     
     ГВАРДИИ СОЛДАТ
     
     В День Победы мир поет и пляшет.
     А отец мой, гвардии солдат,
     головой поникнув, вспомнил павших —
     в этот день они с ним говорят.
     
     Мой отец наедине с собою
     слышит голоса однополчан.
     До сих пор не вышел он из боя —
     из того, что снится по ночам, —
     
     но не так, как был на самом деле,
     ту высотку он берет не так:
     и друзья в атаке уцелели,
     и подбит тот распроклятый танк.
     
     Но когда под утро он проснется,
     стихнут канонада, лязг и вой,
     про себя отец мой ужаснется —
     в целом взводе он один живой.
     
     Не умеет жить отец вполсилы:
     с той войны сознанье таково,
     будто всякий раз судьба России
     от него зависит одного.
     
     БАБУШКИНЫ РАЗГОВОРЫ
     
     Прости мне, бабушка, проказы,
     непослушанье детских лет…
     Услышал я твои наказы,
     когда тебя уж с нами нет.
     
     Хотела жизнью поделиться
     она со мною, молодым.
     Какие дни, какие лица —
     увы! — растаяли, как дым!
     
     С ней умерла какая повесть —
     известно небесам одним,
     ведь кланялись соседи в пояс,
     когда входили в избу к ним.
     
     Она учительницей стала
     и от душевной простоты
     гостям Некрасова читала
     и тут же Надсона "Цветы".
     
     Отдавшись грезам прихотливым,
     она невестой шла в саду —
     в своем тринадцатом, счастливом,
     последнем мирном том году.
     
     Ее отец — ямщик был бравый,
     служил при станции, и он
     однажды от земской управы
     был в город Тулу отряжен.
     
     Иван изрек на заседанье,
     о стол ударив кулаком:
     "Вы здесь на время господами,
     а я останусь мужиком!"
     
     Добился он всего, что надо.
     Вернулся гордо он в уезд.
     А фраза стала та крылатой —
     и впрямь пророчество в ней есть!
     
     В ее заветном разговоре
     одна особенность была:
     она страданием и горем
     ни с кем делиться не могла.
     
     И люди ведали едва ли,
     как много вынесла она
     и как детишек убивали
     болезни, голод и война.
     
     Среди войны и тяжких буден
     слетали шутки с языка:
     "Все перемелется, и будет
     у нас не мука, а мука…"
     
     Совала сверток на дорожку,
     меня напутствуя во тьму:
     "Встречают, помни, по одежке,
     а провожают — по уму".
     А я бежал от старых басен,
     как мне казалось — от пустых.
     Как был я глуп и безобразен! —
     сегодня только лишь постиг.
     
     О как без бабушки нам плохо! —
     и льется речь ее из тьмы,
     и возвращается эпоха,
     откуда родом тоже мы.
     
     И я в своей шалунье-дочке
     черты прабабки узнаю,
     и те же ей читаю строчки,
     и те же песни ей пою.
     
     Мы, как матрешки, все друг с другом,
     и скреплены мы нитью той,
     что именуют русским духом
     и русской речью золотой!
     
     РЯБИНА
     
     В Москве на всю районную округу —
     одна рябина под моим окном.
     В её зелёной кроне вижу вьюгу,
     пылающую ягодным огнём.
     
     Она глядит в упор неугасимо,
     как совесть милой родины моей,
     как будто мать, наведавшая сына, —
     и я дрожу, как грешник, перед ней:
     
     за то, что нарушал её заветы,
     за то, что не был твёрдым, как гранит…
     Слаб человек, но всё ж частицу света,
     завещанную родиной, хранит.
     
     Прости меня, что был я недостоин
     рябинового чистого огня,
     но я в стихах был одинокий воин,
     и есть одна отрада у меня:
     
     пускай расстанусь с другом и с любимой,
     но с вольным ветром постучит в стекло
     родимая уральская рябина —
     и станет на душе моей светло!
     
     СВИДАНИЕ НА ВОЛХОНКЕ
     
      "Любите живопись, поэты..."
      Н.Заболоцкий
     
     Давно ничего уж не ждал я от жизни,
     и даже подумал я: "Все суета..." —
     увидев, как двое, одетые в джинсы,
     беспечно целуются возле моста.
     
     Все это гормоны. В любовь я не верю.
     В юдоли земной небеса не при чем.
     А чудо меня ожидало за дверью,
     которую еле сдвигаю плечом...
     
     Старинная дверь и просторная зала.
     На стуле с мольбертом сидит у окна
     Она — нет, Она ничего не сказала,
     но я все почувствовал сразу — Она!
     
     Прелестница взгляд отвела от мольберта,
     в глаза мне взглянула, и в этот же миг
     я понял, что миг этот был предначертан
     судьбою — и я на пороге возник!
     
     Вошел — и ладонью прикрылся от света:
     меня ослепило сиянье в глазах,
     была она солнечным светом одета,
     и шпилька сверкала в ее волосах.
     
     А ветер июньский, полдневный из окон
     ее обвевал, и, как скульптор, лепил
     из белого платья фигуру, и локон
     незримым дыханьем своим теребил.
     
     Не ведаю, что она там рисовала,
     но возле окна ее, невдалеке,
     все та же влюбленная пара стояла:
     она — в кринолине, а он — в сюртуке.
     
     И, верно, семнадцатилетней Киприде
     пришелся по нраву любовный сюжет.
     В глазах не случайно я отблеск увидел,
     случайно в старинную залу зашед.
     
     Она мне навстречу привстала со стула.
     "Я вас заждалась!" — прошептали уста.
     Я, ручку целуя, нагнулся сутуло,
     и тут мои губы коснулись... холста!
     
     Я вздрогнул, очнулся и вышел из зала.
     Служитель перстом погрозил мне: "Шалишь!
     ...Наутро принцесса моя улетала
     в музей, в девятнадцатый век и Париж!
     
     АЙСЕДОРА
     
     О, как плясала Айседора!
     То был не танец, не балет,
     а свадьба грусти и задора,
     листвы и птиц воздушный след.
     В тунике легкой и короткой —
     то ль из русалок, то ль из нимф.
     Взвивались волосы короной
     и образовывали нимб.
     И, дух от плоти не отъемля,
     полубезумна и боса,
     скользила то с небес на землю,
     то вновь с земли на небеса.
     В любви и славе разуверясь,
     мятежной веря красоте,
     сжигала собственную ересь
     в своем же собственном костре.
     Была в движеньях совершенных
     такая сила и судьба,
     что муж — король машинок швейных —
     в себе почувствовал раба.
     Да, Зингер, ты еще прозреешь,
     когда туда сбежит она,
     где ждет искусства, а не зрелищ
     новорожденная страна!
     И, ощущая ее чары,
     сев на сосновую скамью,
     смотрел товарищ Луначарский
     на гостью странную свою.
     Бойцы глядели — не галдели,
     как после чарки, не дыша,
     и им в ее летящем теле
     свободной виделась душа.
     В притихшем зале Пролеткульта
     казалось всем — она поет.
     Какой фотограф или скульптор
     отобразил ее полет?
     Всем существом, движеньем каждым
     она вычерчивала след
     от граций Греции до граждан
     гармонии грядущих лет.
     И, чуя душу в ней родную,
     лишаясь памяти и сил,
     Есенин голову хмельную
     к ногам босым ее
     склонил!
     
     ЗЕРКАЛА
      (ЦДЛ — два зала)
     
     В малом зале читали поэта —
     Ходасевича был юбилей.
     Нас собралось немного, и это
     было вроде поминок, скорей.
     
     А в большом маньерист куртуазно,
     словно здесь гривуазный Версаль, —
     юный фавн среди фурий соблазна
     демонстрировал власть и печаль.
     
     В малом зале сидели седые —
     юбиляра постарше! — мужи,
     но отсутствовали молодые —
     их иные влекли миражи.
     
     Юбиляр, я подумал при этом:
     неужель ты на наших пирах
     желторотым внушаешь поэтам
     отвращение, злобу и страх?
     
     Значит ты и сейчас на средине
     рокового земного пути —
     только лире по силам единой
     времена воедино свести.
     
     Наших дней не случайна примета —
     вот таков литераторов дом:
     в малом зале читали Поэта,
     куртуазно резвились в большом.
     
     Отхохмили они, оторжали
     и с седыми смешались в фойе,
     где вовсю зеркала отражали
     серебристое имя Твое...
     
     АЛЕКСЕЙ ЗАУРИХ
     
     Мой рыжий друг Алеша Заурих —
     твой лик в веснушках золотых.
     Казалось, что в московских завихрях,
     как сизари, летал твой стих.
     Мы по Пречистенке бродили.
     Москва — большой уютный двор.
     Друг другу душу бередили
     стихами — весь наш разговор!
     Вдруг появилась из подъезда
     принцесса тихого двора.
     "Гляди-ка, Лёша, — вот невеста!"
     А он по шее мне: "Сестра!"
     С тех пор я в памяти нетленной
     явленье чудное держу —
     всю жизнь с Прекрасною Еленой
     с особым трепетом дружу.
     …Потом под вязом пили пиво
     напротив Селезневских бань.
     Я стих читал, а он лениво
     из кружки пил и грыз тарань.
     "Ну, как?" — спросил я еле слышно.
     Он выпил: "Хорошо пошло…
     Мы одинаково все пишем,
     а это, брат, нехорошо…"
     Потом в милицию попали —
     нас в "обезьянник" завели.
     Чесал я репу: "Ёлы-палы!.."
     Он огрызнулся: "Не скули!"
     Пошел он первым к лейтенанту
     на предварительный допрос.
     "Пятнадцать суток арестанту!" —
     тут я расстроился всерьёз…
     Но неожиданно спасенье
     пришло: "Решетку отвори!
     Вали отседова, Есенин,
     и Маяковского бери!"
     "Что было?" — я пытал Алешу,
     а он молчал — ну хоть убей! —
     и, на траве весенней лежа,
     глядел на стаю голубей.
     "Я дал им бланк для выступлений,
     там отзыв был: "Спасибо вам:
     согрели душу, как Есенин —
     и стало легче жить всем нам!"
     "А ну, поэт, прочти нам тоже!" —
     сказал дежурный лейтенант…
     Потом: "Мурашки аж по коже…
     Видать, действительно талант!"
     Дежурный взял его за плечи:
     "Что ж, обойдемся мы без мер,
     но только с выпивкой полегче:
     Есенин — яркий вам пример!"
     И вот мы вышли на свободу,
     а за свободу выпить что?! —
     неужто, будем пить мы воду?
     И заказали мы по сто!
     Стоим в буфете, в ЦДЛе —
     а Марь Иванна не дает:
     "Вы что, мальчишки, в самом деле?!" —
     и вместо водки слёзы льёт…
     И по Пречистенке лучистой
     идем мы, трезвые вполне,
     и Заурих в манере чистой
     свои стихи читает мне:
     "И Пречистенка, боль затая,
     глянет вслед — колокольная, старая,
     светлоокая,
     школьная,
     талая,
     трудовая, родная — моя…"
     
     САША ТИХОМИРОВ
     
     Саша Тихомиров тихо в мире жил,
     потому что вырос в тишине Арбата:
     тихо улыбался, громко не тужил,
     и его любили шумные ребята.
     Саша Тихомиров в тихом мире жил:
     вроде горожанин, а любил деревню,
     где звенели звёзды, мотылек кружил
     и листвой шептались с птицами деревья.
     Мало жил, но в жизни многое успел:
     посадил он дерево, породил сынишку,
     и, пускай негромко, песню свою спел,
     и одну хорошую выпустил он книжку.
     Крепко руку жал он, не носил часов,
     дверь в метро придерживал — помнил о прохожем.
     Был высок он ростом, чтоб поверх голов
     видеть далеко, не думать о расхожем.
     В тихом Переделкине был он старожил.
     Летом жил в Тарусе, над самой Окою.
     Церкву реставрировал, ночью сторожил —
     знать, душа стремилась к вечному покою.
     Не к покою кладбищ — нет, он жизнь любил —
     к вольному покою — как у Левитана…
     Чтобы свист разбойный слух не оскорбил,
     чтоб душа, как птица, над землёй витала.
     …Но гремят о рельсы ночью поезда,
     мирную окрестность свистом оглашая.
     Саша в этой гонке, видно, опоздал —
     пронеслась грохочуще мимо жизнь чужая!
     Так любить давайте не себя, а свет!
     Да не сотворим мы в суете кумиров!
     Двери придержите, помните — вослед,
     может быть, проходит Саша Тихомиров…
     
     ТАЙНА
     
      Памяти Вячеслава Терентьева
     
     Осталось тайной утреннее счастье
     бежать по лугу и ромашки мять.
     Жил без отца ты, парень коренастый,
     и вот теперь осиротела мать.
     
     Осталась тайной вспыхнувшая Вера,
     что ты судьбе своей сам господин.
     Ты по-французски нам читал Превера,
     но на Рембо ты больше походил.
     
     Осталась тайной светлая Надежда,
     что Слава — это имя и судьба,
     и мысли прозорливости нездешней
     ворочались под выпуклостью лба.
     
     Осталось тайной — встретился с Любовью
     ты на непредсказуемом пути?
     И не она ль глядит теперь по-вдовьи,
     прижав ребенка твоего к груди?
     
     Осталось тайной — жил ты бесприютно
     иль был тебе уютом свет звезды?
     Твои стихи читаю, и подспудно
     я думаю, что жив остался ты!