Михаил Кустов __ ЛОШАДЬ ИЗ ДЕТСТВА
Московский литератор
 Номер 15, август, 2009 г. Главная | Архив | Обратная связь 

Михаил Кустов
ЛОШАДЬ ИЗ ДЕТСТВА

     
     ОТХОДИЛА ВОЙНА. Теснило ее время, утихали о ней воспоминания. Вышедшие из нее, до дому вернувшиеся почти мирно спали. А дети войны, при ней, окаянной, на ноги вставшие, возмужав как-то разом, сами обернулись в родителей и творили за отцов, войной выбитых, почти непосильную надсадную работу. Унесенные огненным молохом, отцы их где-то там, в безвестии той бойни оставшиеся, слились посмертно в братских могилах. Рано приняли повзрослевшие их дети эстафету. Рано заступили на место выбывших, впряглись словно лошади небереженые в труд нечеловеческий.
     Потихоньку, однако, подходило и полегчение людям. По отходу от жизни всесильного грузина, единовластно усадившего себя на престол российский, поостыла и каторжная колхозная работа за пустые палочки трудодней. Уменьшилась ее тяжесть на деревне. Не так давила она на выживших, выстоявших и победивших в войне. С полегчением же деревенского, почти лагерного режима, потянулись люди прочь, лишь бы подальше от места своего обжитого, насиженного, благодатью жизненною множества своих предков наполненного.
     Кто в силах был, в летах не очень великих и в возможностях, оставил место свое, сердцу милое, радуясь немало отходу тому, по сути в никуда, в неведомость новую. А кто не имел ни того, ни другого, ни третьего, крепился как мог, тянул неприглядную долю жизни своей деревенской и исподволь готовил к переселению вместо себя, незадавшегося, детишек своих, до возраста того отъездного еще не дошедших.
     Непомерность труда на земле и голод на ней по тому времени настолько пропитали всю человеческую суть, что осознанно и крайне настойчиво отделял человек от себя единственное, что имел по жизни своей для радости и отдохновения оставшееся, детей своих, сердцу дорогих, через то ввергая себя в предстоящую неизбежную стылость старости и одиночества.
     
     ХОЗЯЙКИ ТЕПЕРЬ не пекли хлеб как прежде, невольно сбросив с себя это занятие, ставшее бременем. Хлебное дело вершилось теперь централизованно и одна пекарня, поставленная на железнодорожной станции, опекала теперь всю немалую округу.
     Это было серое приземистое здание с главным, доступным для всякого стороннего глаза, местом — раздаточным окошком, — обложенное поленьями, маленькими бревнышками березовых дров. И дух хлебный, дурманящий и беспредельно желанный, потянулся от нее широко и вольно, а притягиваемый попутным ветерком, был незабываем.
     Впечатляла и ракрывавшаяся по каждому утру весьма необычная экзотическая процедура развозки хлеба по магазинам окрестных деревень. У раздаточного окошка пекарни выстраивалась вереница лошадей с телегами, покрытыми огромными брезентовыми чехлами для убережения хлеба по неожиданности непогоды и дороги.
     Лошади были разные: молодые и не очень, крупные и совсем малые, рыжие, чалые, гнедые, белые, в яблоках… со стрижеными хвостами и гривами, или распущенными, сплетенными в косички или иным образом украшенные, с жеребятами и без оных…Случалось, попадались совсем уж экзотические экземпляры, прежде этому месту не присущие, такие, как крайне меланхоличный, ко всему равнодушный битюг от немца, прозванный "Хэндэ Хох" и признающий только это словосочетание в зависимости от тональности произношения.
     Случалось, не только ребятня, но и взрослые собирались сюда поглазеь на этот "парад лошадей", находя в том немалый интерес и удовольствие. Одни с солидностью знатоков обсуждали преимущества той или иной лошади, другие эмоционально спорили, выясняя впустую, чья лошадь лучше, третьи попросту сводили весь глубинный смысл разговора к хвосту, весьма важном по тому времени года предмету, к узлу на нем, не ко времени до Петрова дня повязанному, когда овод и комар пребывал в режиме пословицы, точно обозначившей домогательства этого, хуже всякого зверя, насекомого: "До Петрова дня комара (овода) убьешь — десять народятся, после Петрова дня: одного убьешь — десять отойдут"…
     Да что говорить, всяк пришедший сюда, находил свой интерес к лошади и слово для нее.
     Возницы же, а по лету это были всегда и обязательно дети, незаслуженно обделяемые вниманием, единодушно отдаваемым животным, деловито забирали причитавшиеся им буханки хлеба, почти священнодействуя, укладывали их с особой бережливостью на телеги, тщательно укрывали их брезентом, отводили лошадь в сторону и уже на дороге усаживались на крайне тряскую скамеечку, для ездока означенную, и, попрощавшись, поочередно отъезжали каждый в свою сторону. А стороны те, никем не мерянные, лежали в десяти, пятнадцати и того более километров.
     И тянулись для сокращения пути прямо через лес проложенные и поддерживаемые ими дороги, утоптанные посередине лошадиными копытами, а по бокам — тонкими колеями, пробитыми узкими тележными колесами в перевитой корнями земле.
     
     КОЛЯ БУТЫЛКИН — именно такая фамилия и была у него настоящая, от деда, ее заслужившего, пришедшая, — объявился по отходу войны чудом уцелевшим рядовым. Но расстаться с нею, с войною этой, он не смог. И жить спокойно не смог и спать мирно не смог. А, увидев "плоды победы" и "ратный труд" на колхозной земле, неотвязно прилепился к горькой, охолаживая себя ею до самого своего глубинного основания, вводя в желанную и устойчивую невосприимчивость к отвоеванному миру и к жизни в нем.
     Водка не хлеб. Была она всегда в избытке превеликом и давали ее всегда в любое время и без очереди. Очередь, какая бы она ни была, при заходе фронтовика в магазин непременно раздвигалась, обеспечивая беспрепятственный доступ его к прилавку.
     Пожил он недолго. От жизни такой мирной скоро сгорел. Но перед тем пристрастил сына своего к делу лошадиному и привозу хлебному. Успел. Как выяснилось позднее, и к лиху своему, его из жизни изъявшему. Хотя для того труда и не надобно.
     Что хорошее от родителей — на детей идет с оглядкою, неохотно, то и дело спотыкается. Зато худое, не задерживаясь, бежит вприпрыжку повперед времени положенного и скоро одолевает наследников.
     Николая-Колю любили всегда. И когда он был маленьким, заметно выделялся из всей ребятни. А подрос, так и совсем в балагурности своей неуемной, пьяным да развеселым до беззаботности стал. По возрасту своему приспособил он себя после какой-то учебы киномехаником в клубе, километрах в четырех от дома. И через то расстояние, да пристрастие свое к винопитию, вполне объяснимо задерживался к началу показа фильмов. Но местные зрители, зная первопричину сего, терпеливо ждали. Любили его по-прежнему и знали, что будучи в любом состоянии, не подведет, привезет, что надо и покажет все в наилучшем виде.
     В конце концов, в деле этом случилась естественная развязка: попал он под поезд и тот приложился колесом к его пятке. По выздоровлении пришлось ему вернуться к лошади, к развозу хлеба на ней — безопасному занятию из детства своего.
     Забавно было смотреть на него, остроумного, развеселого, ожидающего своей очереди при выдаче хлеба. Все местные возницы прибивались к нему, чтобы его послушать. Иные даже специально подъезжали к этому времени. Знал он много, память имел отменную, помнил все услышанное, узнанное, увиденное. Всякое слово, его коснувшееся, безраздельно становилось его собственностью, оседало в нем прочно и навсегда. А уж подать он умел хорошо и весело, да так справно и добротно делал это, что через то качество его необычайное прощалось ему многое.
     Потихоньку, однако, в пристрастии своем нездоровом начал он пропускать и поездки свои хлебные, людям необходимые. Как могли и такого держали его. Случалось, лошадь в телегу за него впрягут, на телегу усадят. Протрясется он дорогой, но непременно, пусть и с задержкой какой, но с хлебом обратно возвернется. А иногда бывал такой распьянехонький, что и с места не сдвинуть и в дорогу не отправить.
     Приладили было в такие дни мальца его, нажитого им в недолгой его приключившейся семейной жизни, да так к нему накрепко и прилепившегося.
     Снарядят лошадь, сядет малец на телегу почти невидимый, этакий мальчик-с-пальчик, вожжи возьмет, а уж лошадь и сама справно идет по знакомому маршруту. В положенное время появляется перед магазином с телегой, хлебом наполненной, миром загруженной без обмана какого.
     Тем же миром и здесь разгружается, наполняя все вокруг исходящим сладким духом хлебным.
     Снимать бы Николая-Колю Бутылкина с лошади, с дела его наиважнейшего надо бы, да не могут люди решиться: сердца-то мягкие, жалостливые…
     
     ВСЕ ЛЕТО ПРОЕЗДИЛСЯ в подмене малец. А осень подошла сентябрем, первым его числом вступила в силу, мальчонке учиться пора пришла.
     В день тот, чтобы не омрачать торжественности его, Николай-Коля Бутылкин, утративший надежность и доверие людей, все-таки лошадь к поездке обрядил чин по чину. Но в момент последний приложился ради дня такого, да и пал в безмерность окончательно. Постояли люди, завидя такое дело, подумали, какую замену найти, так ничего подходящего и не придумали. По второму кругу обсуждения пошли и снова без результата.
     Никакого решения на ум никому не приходит…
     Пока то да се, заметили вдруг, что самой лошади нет. Заволновались немало: собственность-то государственная, утрата ее последствия немалые имеет. Что делать — в толк не возьмут. К начальству самому важному направились. Пока дошли, пока нашли, пока обсудили, пока растолковали… — о хлебе и думать забыли.
     А лошадь между тем, как выяснилось позднее, самостоятельно и весьма благополучно добралась до места хлебного, встала самостоятельно в свою очередь и привычно по продвижению ее, самой последней подошла к раздаточному окошку, дивя всех присутствующих своим немалым разумением.
     Посовещавшись всем миром и поняв причину случившегося, порешили с согласия материально ответственной власти — пекарей — нагрузить доставленную лошадью телегу назначенным для того товаром, товар спровадить запиской, а еще лучше — выделить человека для обеспечения сопровождения, если таковой сыщется: благо все необходимые документы при лошади имелись, заполненные и подписанные. Это и явилось наиболее важной причиной принятого решения.
     Телегу быстро и весело загрузили необходимым числом хлебных буханок, поискали желающего сопроводить груз и, не найдя такового, обошлись соответствующей запиской, скрепленной подписями пекарей и их печатью. С тем и благословили лошадь в путь ее обратный.
     Тогда по месту тому можно было запросто, не беспокоясь за сохранность хлеба, оставлять его без присмотра. Там и дома-то не запирались. Люди не знавали ни замков, ни запоров. Дверь дома палкой подопрут — значит хозяев нет дома. Не отошла еще по поре той заповедь библейская — "не укради…", одержимо вытравливаемая властью из народа сего опустившегося.
     При размышлении, схожем с положением на стороне той, приложили к хлебу, надежно уложенному, записку на самое видное место, убинтовали ее — надежнее некуда. Как пришла чалая самостоятельно, так столь же легко и удалилась без какого-либо намека на беспокойство. Только и сказали:
     — Иди, милая!..
     Лошадь глянула раз-другой на людей, понятливо кивнула своей гривастой головой, неторопко переступила ногами и повела телегу за собой, да так аккуратно, да спокойно, лишь приостанавливаясь на неровных местах. Так и двинулась она под изумленные возгласы людей, под их восторженные ахи и охи, посылаемые ей в дорогу.
     Так и повелось с той поры. При невозможности обеспечить лошадь возницей отправляли ее за хлебом одну в самостоятельную поездку. Однако доверием ее не злоупотребляли. Летом ее обслуживал мальчонка Николая-Коли, а зимой — он сам, все чаще используя самостоятельные поездки лошади, заметно злоупотребляя людской к себе жалостливостью.
     Долготерпелив и милосерден был народ на той стороне… Пребывая в жизни тяжелой, не расставался он с этими своими качествами, его определяющими.
     Когда же Никита Хрущев, — как рассказывали позднее, — при демонстрации комбайнов — машин "нового предкоммунистического времени", увидел случайно выпущенных по неосторожности ли, по недомыслию ли, или же для сравнения, а, может, и восторга, каковой могут вызвать эти животные, кони-красавцы с племенного завода, на скошенном комбайном пространстве, и спросил примерно так: "А это что за тунеядцы тут?!" И теми словами был подписан смертный приговор вечному спутнику жизни человека, его помощнику, члену его семьи, верному, преданному, любящему и доверчивому…
     Хлеб после этого стали по короткому мимолетному лету на тракторах возить. Дымили они нещадно, урчали надсадно и мяли собою дорогу, приводя ее в самую последнюю негодность. Развозили они так сотню-другую буханок, немало смущая людское сознание крайней неразумностью и нелепицей творимого труда своего.
     И уже не тянулся по лесу, как прежде, дух хлебный, не таился в ветвях деревьев и больше не тревожил. Хлеб, как-то разом утратив обаяние извоза своего, лишился и прежнего незабываемого вкуса и чарующего, столь же не забываемого запаха отрадного.
     
     ЛОШАДЬ ТУ — ИМЯ ее не сберегла память, — только масть ее чалую, в числе многих других лошадей цинично отправили на бойню. Малец Николая-Коли натужно плача, просил оставить ее. Просил о том вослед и Коля Бутылкин. Просили и другие люди. Но этого оказалось мало…
     Долго еще конюшня печалила взгляд людской, цепляла людей прошлым, тревожила и волновала…
     Мальчонка тот, что был при лошади, вдруг без всякой на то видимой причины ушел из дома. Его долго искали. Нашли его неожиданно, очень странным, зареванным, не разговаривающим и ничего не слышащим, бредущим безвольно по лошадиной, уже затягивающейся травой и молодой порослью, лесной дороге, хранящей тепло его былой жизни. Речь и слух так к нему больше и не вернулись…
     Потом, уже намного позднее, как-то разом заредившиеся в этих местах люди, видели весьма странного, необычного человека. Это был тот самый, давно уже выросший и приблизившийся к старости, малец при хлебной лошади.
     Почему-то, а почему — этого уже давно никто не знал и не помнил, прозвали его Бибой. Чаще всего его видели задумчивым, бредущим по старому лошадиному пути, хранящему для него тепло не уходящих от него тех дней. Он шел, никого не замечая, и всегда чему-то своему, только ему одному ведомому, улыбался. И улыбка его была чистой и светлой как небушко, желанным дождем омытое, как улыбка младенца, не изведавшего еще черноты мира, неправды его…
     Над ним, случалось, смеялись. Его, случалось, дразнили новые люди нового поколения, не знавшие, не ведавшие, не помнящие. Говаривали, что видели его и грустным и плачущим, но чаще говорили про улыбку его на лице расцветающую, но говорили об этом как-то растерянно. Еще говорили, что видели как к нему в лесу на руки и плечи садились лесные птицы. А в доме его, от родителей перешедшем, с прохудившейся уже крышей заслезилась иконка, вырезанная из какого-то журнала, в красном углу повешенная. А с другой стороны комнаты в противоположном углу плакала такая же небольшая картинка с изображением лошади.
     И никто уже не мог сказать по беспамятству своему, что лошадь эта была похожа на ту, из детства его исходящую. Жил он теперь выбитый из жизни памятью тех дней, когда основой его жизни были лошадь, телега и запах хлеба ароматный, и люди добрые, справедливые — заботливые, сострадающие, не знающие замков и запоров. Только он один и доживал по местечку тому, по зиме полностью запустевшему, свой отведенный Богом век.
     
     А ВОЙНА ОТХОДИЛА все дальше и дальше во времени, уже терялась в нем, собрав жатву обильную, кровавую, подминая под себя уже не отдельных людей, а целые деревни, десятки, сотни, тысячи деревень по Отечеству нашему, обезлюживая их.
     Давно уже не подминались дороги тракторами и машинами. Ушли и они из жизни вослед лошади. Не просматривались больше заросшие поляны, луга, бывшие сенокосные угодья, затянутые бурьяном и кустарником.
     И только одна тропинка, по лесу пролегающая от полупустой станции до теперь уже не существующей в мире деревни, торилась этим поседевшим странным человеком по имени Биба, безобидным и добрым, как и его прежняя, по-детски любимая им, чалая лошадь.