Ирина Сурнина __ СТРАСТИ ПО...
Московский литератор
 Номер 20, октябрь, 2008 г. Главная | Архив | Обратная связь 

Ирина Сурнина
СТРАСТИ ПО...

     
СТРАСТИ ПО…
     
      Хотелось упасть и не двигаться. Она не может столько работать! Но зал знал — всё равно придёт, настроит скрипку, пробежит сонными пальцами по грифу. Зайдут, загудят, разыгрываясь, утренние духовики. А пока он, пустой и запертый, перебирал в темноте всякие звуки: то рояль спускал усталую, дрожащую струну, то рассыхался лаковый бок арфы или просыпалась вдруг одна пластинка ксилофона, задетая случайно. На каждом стуле сидели бесплотные сумеречные существа, повторявшие дневных хозяев. Выбегал старичок-дирижёр, беззвучно стучал по пульту палкой с набалдашником, и все начинали двигаться в такт и разгонять неслышные музыкальные волны.
      Это напоминало весёлых глухонемых детей, увиденных ею недавно в метро. Они улыбались, размахивали руками, казалось, говорят по-настоящему — просто мир оглох. Так же запросто болтают, наверное, лепестки или летящие снежины.
      В темноте неровно переливалось "Волшебное озеро" Лядова, сыгранное вчера кое-как.
      — Если б вы знали, как я устал, — говорил на репетиции дирижёр, отжимаясь от партитуры. Получалось доверительно и просто. Ему все верили. Харизматик. Личность. Борец. Врагов и в самом деле было много. Он бы погиб без борьбы. Не то, что они, травоядные. Ему нужно свежее мясо успеха, восторженные толпы, хорошие деньги.
      Маэстро последним получил звание народного артиста СССР. Только успел, как буквы поползли в стороны. Анатолий Иванович хорошо говорил, был лёгок и скор, красив здоровой семидесятилетней статью. Старушкам и старичкам нужен был вожак, уводивший бы их в прошлое. Он дарил им гимны и песни, а они ему — шоколадки, цветы и обожание. Некоторые не приходили больше — умирали, и хотелось обнять оставшихся стареньких зрителей и куда-нибудь спрятать от нищеты и смерти.
      — Вы для нас глоток жизни, — говорила ей в туалете поклонница. Тогда можно было простить и лужи на полу, и огромные очереди, и печальный дух старости в зале. Старушки жили концертами.
      А второй дирижёр уволился. Говорит, что его съели. Полное, дрожащее холодцом тело, есть было, в общем, противно. Сейчас он прокрался, опасливо сверкнул в темноте очками. Выхватил запасную дирижёрскую палочку и мягко исчез. Ночной зал поскрипывал креслами, а на заднике сцены фосфорическая берёза шевелила листьями на сквознячке.
      С утра всё повторялось. Снова на работу! Рабство кончается там, где перестают чувствовать себя рабами, — подумалось вдруг. Однако ноги несли в привычном направлении. Мощный людской поток завораживал многоголовостью и беспокойной силой, стронувшей целые пласты населения. Эта сила-невидимка делала всех похожими. Торопливо, толкая друг друга, ехали к источникам питания. Чем она лучше?
      Если занять место, можно слушать громыхливую темноту. В закрытых глазах слегка синело, мысли от вагонной тряски сбивались к затылку, и образовывалась приятная пустота, заменявшая сон. Кафельные станции сливались с чёрными пролётами и бесполым голосом диктора.
      Раньше опаздывать было легко. Она бежала себе: весна, будущее. Ни квартиры, ни денег. Зато духи с туманами и ветер в лицо. Ей вспомнилась картинка в дедовом буфете. Молодые едут на БАМ, улыбаются, высовываясь из окна поезда. Так и ехали в тихом, пропахшем сахаром буфете лет двадцать…
      В окна музыкальной школы вплывали глубокие колокольные перепевы. Им было всё равно — течь ли по мазутной речке, ложиться ли на светлую осеннюю землю. Когда ученики выводили фальшивые гаммы, в окна гляделись купола, и жизнь как будто раздвигалась.
      Растаяло много снегов. На руках набухли вены. Менялись ноты, дирижёры. Оставались только натёртая скула и желание спать.
      Сегодня она пришла и упала на кровать. Ослабевшее тело мелко дрожало. Работа и здесь таилась в каждом углу. И некому, и незачем жаловаться. Это жизнь. Недоеденная ветчина шлёпнулась на пол. Стало всё равно, что с ней и с другими. Только бы покоя, хоть вечного. Но надо бороться и спасать каждый день семью! Она подняла жирно пахнувший розовый кусок с налипшей волосинкой. Кусок поглядывал влажно и осторожно. Вот кто съедает её силы! Насмешкой показались и голубое, дразнящее небо, и холодное солнце.
      Память вынесла пронзительное соло из Баховских "Страстей по Матфею". Скрипка ласково ёрзала в сердце, говорила, что всё понимает, но ничего не может поделать и, наплакавшись, пропала Бог весть куда. Потом вступила грудным сопрано женщина и повела её, как маленькую за ручку в небо. Шли медленно, но дыхание перехватывало от высоты и восторга. Всё забылось и осталось одно детское удивление перед звуком, который заполнил всю летящую голубизну.
     
ПОЭМА ЭКСТАЗА
     
      — Ты должна записать. Знаешь, у меня такая история! — приступает Лизочка прямо в фойе, не распаковав футляра со скрипкой. Сегодня у нас концерт. Из-под её шапочки умело выбились локоны, шубка ещё холодная.
      — Так вот. Я встретила человека, в которого была влюблена двадцать восемь лет назад, — и крашеные ресницы задрожали вокруг крупных, светлой заварки глаз. Да, Лизочка и в свои пятьдесят хороша. Лёгкие морщинки не портили, а лишь намекали на зрелость. А пышные локоны, а дорогие кольца, а глаза, которыми она ласково питала каждого! Никто и не замечал полноты и маленького роста. К тому же работала Лиза не где-нибудь, а в престижном оркестре, который, как брошка, просто украшал и так приятную женщину.
      — Он всю жизнь отдал музыке, продул все лёгкие. Гениальный трубач. Играл в лучших оркестрах. А теперь я встретила — такой больной, в чём-то потёртом. "Что, старый?" — спрашивает. Сели в его “шестёрку”, я в своей норке. Для него одежда и одежда, говорит: "Я в этих мехах не понимаю". Да, вся жизнь прошла, — Лизочка замолчала. — А ведь прожила эти годы, как разрезанная на две половинки: одна детям, мужу, другая ему. Доходило до злости — вытравить бы его из себя! Потом отпустит — нет, не могу. Стала чувствовать, что любовь эта живая, с ручками, ножками. Пока сидели в машине, он рассказал, что с женой четыре года назад развёлся, сын в реанимации: попал в аварию. Мы целовались, как сумасшедшие, представляешь? А на воде огоньки голубенькие дрожат.
      — Мои любимые…
      — Как в морге, — усмехнулся.
      — Зачем ты так?
      — А зачем жить?..
      Всё потому что мать родила его с вопросом "А зачем?" Растила одна, вот и спрашивает всю жизнь. Я-то была так... Даже думала бросить скрипку, но педагог убедила: "Лиза, надо поверить в себя". Занималась много. Окончила. Потом двадцать лет были дети. Его приглашали солировать лучшие оркестры, а я в цирке роняла смычки на слонов — председатель профкома…Потом, правда, случайно освободилось местечко, люди помогли, перешла. Муж у меня кристальной честности учёный, денег не приносил. Крутилась сама на трёх работах, как курочка по зёрнышку. Зато детей выучила, теперь оба в МИДе, дипломаты. Дочке свадьбу отметила в Доме учёных. Две тысячи долларов аренда зала, но ведь красиво! Меня ещё бабушка учила: ищи, извлекай красоту из всего. Мой мир искристый, — и глаза её радужно переливались.
      — Он мечтал сыграть "Поэму экстаза". В ней такое нечеловеческое напряжение у трубы! Сыграл. Знаешь, когда слушала его запись, он как живой говорил со мной на трубе, я всё слышала, даже мурашки по коже. Теперь играть почти не может. Преподаёт в консерватории, Гнесинке, профессор. Зовёт меня пятого на концерт. Как ты думаешь, пойти?
      — Не боитесь разочароваться?
      — Нет. Хочу уже освободиться от него.
      — Может, не стоит расставаться с мечтой? Столько лет, это ведь тоже редкость.
      — Наверное. Как лучше — поз
     вонить или просто прийти? Кажется, позови он, я бы всё бросила…
     Встречаю Лизочку через месяц. На ней изящное пальтецо с громадной вальяжной чернобуркой.
      — Тебе нравится?
      — !!!
      — Купила недавно. Мы с ним встречаемся! Я даже не знала, что могу находить для него такие слова. Он к этому не привык. Неделю мне было так плохо — не хотелось жить. Мужу ничего не говорила. Тогда он молча, представляешь, купил мне свежей клубники. Интеллигентнейший человек. Я сказала, что встретила давнего знакомого и ему надо помочь. Просил, чтоб только не принимала всё так близко и не переживала. Теперь вот бегаю по врачам, одариваю, чтоб им занялись — запустил лёгкие. Договорилась с лучшим специалистом, а он взял и не пошёл. Пришлось извиняться, а я врачу билеты в оперетту подарила за две тысячи. Потратила уже столько, — и радостные глаза её были цвета густого, горячего чая с сахаром.
      Как-то Лизочка поймала меня после концерта:
      — Ты не представляешь, чем всё закончилось! — говорила она новым, сдавленным голосом. — Он умер!
      — Ка-а-ак? Я остановилась с ней вдоль шумной дороги, по которой неслись огни машинных фар.
      — Умер! Я нашла ему врачей. Специальный человек провёл его за четыре часа по всем сразу. Ко мне выбежала кардиолог, замотанная такая, денег платят мало, и крикнула:
      — Да Вы что! Немедленно в больницу! У него острая сердечная недостаточность! Не знаю, как он ходил до сих пор.
      Пульмонолог сказал — в лёгких всё хлюпает, ещё немного и отёк. Очень запущен. А он ни в какую:
      — В больницу не лягу. Чтоб уморили? Мне к сыну надо ходить.
      Я ему накупила лекарств.
      — Деньги тебе верну, — говорит.
      — Какие деньги!
      — Мне в институт, — и побрёл. Я махнула ему с досады. Может, как-то помягче надо было?
      Потом позвонил и пришёл с сумкой. Согласился. В глазах такая надежда, даже преданность собачья.
      — Полежишь десять дней и всё, — радовалась. Мест не было, но я устроила в отдельную палату с холодильником и телевизором. Выпросила у него куртку, чтоб сдать в химчистку, штаны не отдал. И побежала на работу. Два дня думала — звонить, не звонить первой? После репетиции в два часа собралась к нему, нанесла на ресницы последний штрих и вдруг звонок:
      — Из больницы звонят, насчёт Лукина. Вы в курсе?
      — Нет, а что?
      — Это из морга. Он сегодня утром умер.
      — Как умер?..
      — Тромб оторвался, сердце.
      Я не знала, что делать. Позвонила его товарищу, у которого мы и встретились. Хотела положить в землю, хоть за городом, но мне сказали — не потяну. Я бы нашла деньги, ту же тысячу, не знаю где… Я всё гладила его волосы до последнего, пока не накрыли тряпочкой, и он не ушёл вниз. У меня в медальоне осталась прядь — как-то выпросила его подарить.
      На похоронах был его сын. Он уже мог сидеть. Я легонько так провела по волосам. Он похож. Говорят, трудный мальчик. На мать бросался с палкой. А я сразу нашла в нём что-то близкое. Хочу помочь, но не знаю, боюсь.
      На поминках сидели вместе с Ольгой, его бывшей женой, подружкой моей. Он тогда выбрал её. Она такая блондиночка была, глаза светлые — иконописная. Я узнавала через других: жили они плохо, сын — троечник. А у меня дети отличники. Ольга всю жизнь не работала, недавно только окончила курсы астрологов. За обедом говорила про него так нехорошо.
      — Вот эти тридцать лет, — провела ногтем по столу, — у меня нулевые, пропали. Я никогда не была женщиной, только матерью.
      Да, он был, наверное, тяжёлым человеком. В коллективах не уживался, уходил. И с мужским что-то странное. Я даже не поняла, стала ли тогда женщиной: просто навалился, быстро. Это не важно, там была полная душевная близость. Не знаю, как у них ребёнок-то получился.
      Я целый месяц гладила его волосы, пока дочь не спрятала медальон.
     — Мам, ты так с ума сойдёшь. Это ты ему была подарком.
     Семнадцатого его встретила, семнадцатого похоронила. У меня было два месяца… А потом стою в одной лавке на сорок дней, вроде что позабыла. Там продавали фарфоровые статуэтки. И как не поверить, что Бог есть, будто кто показался. Я подошла ближе — белый ангелочек на шаре, крылышки в золоте. Одной рукой играет на трубе, а другой будто ласково так гладит:
     — Ничего… Не плачь.
     
СТАРУХА И МОРЕ
     
      — Помогите-э-э-э! — летит из духоты. Как можно помочь в такую жару? Наверное, в соседнем дворе, один потный рабочий другому, там строятся. В кухонное окно бьётся широколистый подросток инжира в резких пятнах солнца. Лопоухо, улыбчиво качается и так сонно… Тёмная, сырая кухня к полудню разогревается. А наверху в комнатах слегка качаются занавески с наштампованными листьями, на них — тени живых листьев, а дальше — они сами, выглядывающие из-за штор. Всё остальное стоит, не шевелясь: белые белёные стены, белая река на картине, белое небо в окне. На диване прикорнула девяностолетняя старуха. На буфете портрет её сына. Белая его борода сливается с весенними, какими-то искусственными цветами фона. Он из них улыбается слабой, почти доброй улыбкой. Болезнь тогда подходила к концу. Нелепая тёплая шапка, казачий костюм. В них и положили. Человек этот почти растворился. Если чуть прищуриться, на портретной белизне остаётся только пустая шапка и костюм.
     С уходом сына старуха будто обмякла, потеряла уверенное надменное лицо, вспомнила, что стара. Но за сыном не спешила. В огороде валялось бугристое дырявое ведро, ржавая коса, верно, оброненная смертью. Каждый день чуть больше трескалась и откалывалась штукатурка, кривилось крыльцо, и проседал на кухне пол. Но каждое утро так же хотелось есть. Кушала она хорошо.
     Иногда старуха прихварывала.
     — Алё-о-о-ша! — звала второго любимого сына. Но он не всегда слышал, рубя в саду вечные сорняки. А дом и не хотел ничего слышать. Тогда ей надоедало охать. Полежав, шла расспрашивать, кто, что собирается делать. На кухнях появлялось сначала тугое резиновое копыто костыля, потом она сама. Женщины переставали резать овощи и отвечали, что готовят.
      — Что помочь? — спрашивала, заглядывая под крышки.
      — Нет, не надо.
      — Я уже кушать хочу, — и отламывала хоть хлебушка.
      Когда заговаривала с мужчинами, те отрывались от ремонта машин и ничего не отвечали. Дети замирали с подобранными яблоками и убегали, что-то крича. Днём она ещё читала книги, близко поднося к глазам, но быстро уставала. Порой пыталась, как раньше указать кому или рассорить кого, чтоб в доме гудели глухие перепалки, но её уже не слушали. Она вытирала сырое от обиды лицо — её, хозяйку дома... А после подсыхала, съёживалась. Глубже уходили глаза, западал рот, слабели цепкие руки. Старуха смотрела куда-то нездешне… Но потом будто встряхивалась, тяжелела и без всяких костылей шла к телевизору. Включала на всю громкость и до тупой боли наблюдала последние известия и остальное. Когда телевизор обрывался, наступала тишина.
     Издалека вдруг проржёт лошадь или вскрикнет петух голосом из нескольких голосовых ниток, которые он тужится собрать в один крик. Отвечают ему далеко и глухо. Никакого пустопорожнего пения, только по делу — короткие выкрики и тишина… Беззвучная муха медленно-медленно кружит под люстрой, заверчивая бесконечную спираль то влево, то вдруг, вздёргиваясь, вправо. Ничто ни с чем не связано, а вместе с тем спаяно и слито. В саду раскачиваются ветки с розовыми яблоками, издалека большими, а упадут — с крупный орех. Какое дело кто и что, если есть только лошадиное фырканье, громадное завитое облако да богомол, любовно вцепившийся в добычу. Вечером, взятым прямо из воздуха, всё просто стихнет и остынет, потеряет цвет. К кухне подбежит белый котёнок. Он будет пить в темноте воду, и в чёрной лохани от его языка задрожит и сломается белое отражение уличной лампы.
      А море? Что море! Оно далеко, за десять километров. Лежит себе на камнях, гладких или ещё не обкатанных, шепелявит, шуршит или бухает выцветшими краями о бетон. Старуха к нему не спускалась лет двадцать. Боялась дороги, зноя и сквозняков. Вот банный жар любила и выхлёстывала крепкое тело дубовым веником, бодро выходила, а после охала, жаловалась на слабость, но спала хорошо.
      В море можно плыть, не замечая грязь после шторма. Надо просто смотреть на лоснистые водяные блики. Ведь море — это бесконечные, добрые складки тугой материи. Её нужно разгребать руками, в ней легко шевелиться или просто замереть, качаясь. Между ленивых тел снуют по песку худые голуби. А потом вдруг разом снимутся и рассыплются над водой.