Александр Барков __ В ОДНОМ КУПЕ, В МАЕ
Московский литератор
 Номер 13, июль, 2008 г. Главная | Архив | Обратная связь 

Александр Барков
В ОДНОМ КУПЕ, В МАЕ

     
     Скорый летел из Перми в Москву. Восковой ломтик луны мелькал над тёмными, угрюмыми лесами, над полями и полустанками, над большими и малыми городами.
     Пассажиры в вагоне были заняты каждый своим делом: одни пили чай с сушками, другие с азартом стучали костяшками домино, третьи сладко позёвывали, начинали готовиться ко сну. А в одном купе шёл неспешный разговор.
     Командированный долго и нудно рассказывал о дальних странствиях, о своей первой любви. Затем слово взял старик, молча сидевший у двери:
     — Вот что, разбередил ты мне душу, сынок. Слушал я тебя, слушал и решил про себя так: не смог ты характер проявить, свою любовь отстоять.
     Старик был худощав. Бородка клинышком. Карие, с прищуром глаза. Глубокие морщины у рта. Кроме него и командированного, в купе находились молодой лейтенант и полная, модно одетая женщина, со вздёрнутым носиком.
     — А вот знаешь, как я впервой стал мужчиной?
     Дама вздрогнула, подняла к потолку зелёные, подведённые тушью глаза:
     — Надеюсь, не при мне. Скоро я удалюсь покурить.
     — А разве вам известно, о чём я собираюсь рассказать? — спросил старик.
     — Нет, конечно, — дама кокетливо передёрнула плечами. — Но догадываюсь. Я ведь в ЗАГСе работаю!
     — В ЗАГСе! — дед лукаво усмехнулся в усы. — В таком случае послушайте, может, и сгодится когда. А то ведь дорога у нас долгая, да и жизнь у каждого разная.
     — Ну уж ладно, — кивнула дама. — Только без этих… пошлых подробностей и смакования.
     — Почему бы и не послушать сначала, — вспыхнул молодой лейтенант. — А там можно, как говорится, и покурить.
     — Так вот, — приободрился старик. — Рос я на Курщине, в большой семье. Шестеро нас у матери было. Мал-мала... Я самый старший. Одиннадцать мне стукнуло — мать померла.
     Рассказчик с грустью примолк, огладил бородку и продолжал:
     — Отец долго горевал... даже с лица почернел. Но с годами жизнь берёт своё. Он ещё ладный, нестарый. Да и всех нас одеть, накормить надо. Привёл в дом мачеху.
     — Мачеху, — кокетливо качнула головой женщина. — И, конечно, молодую...
     — Жили мы на краю деревни, — старик не моргнул глазом, не обратил внимания на её слова. — Отец по сапожному делу был мастер. День-деньской над туфлями, сапогами гнулся. А когда перетрудится, всё кругом ему осточертеет, раз в году отец запивал. Запивал свирепо, с воем, со слезами. Сидел в своей мастерской мрачный, угрюмый. Тут уж ему под руку лучше не попадайся...
     Тормоза шумно вздохнули — поезд на минуту остановился у небольшой станции. Внезапно из тёмных кустов в вагон залетела трель соловья.
     — Вот даёт! — лейтенант прищёлкнул языком.
     — Ночной соловей самый азартный! — поддержал его старик. — К примеру, отец мой больно птиц уважал. В ту пору у нас на окнах деревянные клетки висели. С чижами, жаворонками, щеглами... Как сейчас помню, однажды в мае отец пропал.
     — Как это пропал? — переспросила женщина.
     — А так вот — пропал, — отрезал старик. — Двое суток о нём ни слуху, ни духу. Заказчики то и дело приходят. Ругаются на чем свет стоит. А отца нет и нет. Утром третьего дня просыпаемся, а он на пороге стоит — худой, щетина, как у ежа, зато весь светится. Вынул из мешка садок, а в нём соловей. Да не простой, а курский, длиннопесенный.
     — Где же он его изловил? — поинтересовался дородный командированный.
     — Да почти что на краю света. Помнится, сказывал он... до самого Чёрного бора дошёл. Вёрст за пятьдесят от дома. Каких только соловьёв на пути не встречал. А стоящей песни нет и нет... то больно лягушкой квакают, то сорокой трещат почём зря! Ведь песнь соловья слагается из разных строф да колен. Тут и лихой посвист, и лешева дудка, и кукушкин хохот, и раскат, и дробь... Причём каждый удалой певец поёт на свой лад. Продрог отец до костей. Ног под собой не чует. Во рту ни маковой росинки. Присел на пенёк передохнуть. Неужто домой пустым возвращаться? А тут он, злодей, поблизости и объявился. Да как вдарит, как поведёт, как затянет. Батю точно обухом по голове. Первеющий артист! Пока подманивал, пока брал его — то-то страху натерпелся. Ведь охота — великая, охватывающая человека по временам, горячая страсть. Здесь нужны и смекалка, и храбрость, и выдержка, и вера в удачу…
     — Да разве соловей в клетке поёт? — с недоверием спросила женщина.
     — Ещё как поёт-то! Знатоки считают, что в полную силу соловей распевается после трёх лет. Только к нему особый подход нужен. Муравьиного яйца вдоволь задать да свежего творожку сыпать. Признаться, не раз приходилось мне в жизни соловьёв слушать. Но тот и вправду был из певцов певец, настоящий Шаляпин! А ещё шпандырь здоровый у отца на стене висел. Знаете вы, к примеру, сударыня, — обратился он к женщине, — что такое шпандырь?
     — Где уж нам уж, — отмахнулась та платочком.
     — Так вот, сударыня, шпандырь — сапожный ремень кольцом. Им, тачая, придерживают работу. Да не просто придерживают, а вот эдак... ступнёй к колену.
     За окном в огнях, свисте и грохоте пронёсся встречный состав, на несколько минут заглушил слова старика.
     — Чуть кто из нас, ребят, нашкодит — банку с гвоздями опрокинет, либо шило затупит, — отец, бывало, подойдёт тихонько, зажмёт голову промеж ног и шпандырем разка три вдарит, полечит.
     — Надо же, какая жестокость! Прямо средневековье! — женщина всплеснула руками.
     — Средневековье, — повторил дед и глянул на трепещущую под ветерком оконную занавеску. — А вам, случаем, не холодно будет?
     — Нет-нет, что вы... — лукаво улыбнулась женщина. — Однако уж слишком мы соловьёв заслушались, от любви в сторону ушли.
     — Никак нет, — не сплоховал старик. — Где соловьи, там завсегда и любовь недалеко ходит. Только о любви-то, о ней не каждый настоящее понятие имеет. Любовь, она подчас в бедности рождается. Да и преграды на своём пути встречает немалые. Так вот, мачеха нам попала, по правде сказать, неплохая, работящая. Но меня она изо всех братьев почему-то невзлюбила. То скотину запоздал вовремя пригнать, то на дуб лазил — портки порвал, то слово не так вставил. Ей всё не по нраву. Как, не наскучила ещё моя стариковская-то болтовня?
     — Что вы? Интересно очень... — ответил за всех лейтенант.
     — Быстрокрылой ласточкой пролетело-пронеслось детство. По весне стукнуло мне шестнадцать. И полюбил я тогда Нюрку Бугрову из Ярцева. Полюбил отчаянно и, можно сказать, смертельно. Каждый вечер с ней у мельницы встречались.
     — Скажите... — женщина щёлкнула замком и полезла в сумочку за сигаретами.
     — Да постойте вы... — осадил её грузный, очкастый, чем-то похожий на филина командированный.
     Меж тем шестой вагон, в котором все ехали, затих. Сквозь щель опущенной рамы одного из коридорных окон тянуло сыростью и весенней прохладой. Напротив двери служебного отделения, слегка потрескивая угольками, остывал титан.
     — Только плохого не подумайте, — рассказчик откашлялся в кулак. — То первая моя любовь, и ничего зазорного в ней не было. Да и быть не могло. Мы с Нюркой всё больше песни пели да по лугам бродили... перепелов слушали.
     — Надо же... перепелов слушали, — улыбнулся лейтенант.
     — Помнится, один перепел на особицу "спать пора" выговаривал... картаво немного. Совсем как ребёнок. Вот и подружились мы с ним. Стёпкой-шарманщиком прозвали.
     По вагону протопала тучная проводница в чёрном берете:
     — Чего не спите?
     — Перепелов слушаем! — пошутил командированный.
     — Ох уж мне эти перепела! — дверь служебного отделения громыхнула, и проводница исчезла.
     — Так вот, в доме не раз замечали мою отлучку. Да и бабы по деревне звонить стали. А как-то субботним вечером мать Нюрку из дому выгнала. Шлюхой обозвала. Прибегает Нюрка ко мне, трясётся вся, плачет. Увидел нас на огороде отец. Подходит: так, мол, и так... Отвечай, где ты, шельмец, по ночам шастаешь. А сам палку поднял, замахнулся. Обида, злость, горечь переполнили мне душу. Что мы кому худого сделали? Да тут ещё, как на грех, лязгнула калитка. Мачеха объявилась. Визжит, отцу поддакивает. На моё счастье невдалеке сломанная оглобля лежала. Схватил я одной рукой оглоблю. Нюрку плечом загородил. Откуда только смелость взялась? Кричу: "Попробуй тронь, батя! Авось не маленький я!" Отец палку опустил, пристально на меня поглядел, будто впервой видел. А потом вдруг обнял за плечи: "Теперь вижу, Петро, мужиком ты настоящим стал, раз за свою любовь постоять можешь... Так впредь в жизни и поступай!"
     — Надо же, — охнула и шмыгнула вздёрнутым носиком женщина. — Такой поворот!
     — Поворот, — тяжело вздохнув, обратился к ней старик. — Много с той поры воды утекло: война, голодуха, партизанщина, сударыня, а слова отца, точно глубокая зарубка на дереве, — до сей поры в сердце. На другой день встретились мы с Нюркой у старой мельницы. Долго молча стояли, держась за руки. Тот памятный вечер я считаю самым счастливым в жизни. Недаром, видно, наш деревенский мудрец, кузнец Игнат, сказывал, что преграда для любви то же, что ветер для костра: малую любовь тушит, а большую пламенем раздувает. Здесь, собственно, и конец моего сказа...
     Мужчины задумались.
     Женщина поднялась и направилась в тамбур — покурить.
     Паровоз загудел, вагоны тряхнуло, поезд начал сбавлять ход.