Светлана Замлелова __ ДВА РАССКАЗА
Московский литератор
 Номер 09, май, 2008 г. Главная | Архив | Обратная связь 

Светлана Замлелова
ДВА РАССКАЗА

     
     СУХАРЕВА БАШНЯ
     
     За столом в маленькой кухоньке, где кроме стола умещаются разве плита да холодильник, сидят Лизавета Лукинишна Семиндейкина, старуха лет восьмидесяти с огромными выцветшими глазами и плоским, как блин, седым пучком на макушке; и две её дочери — Августина и Юлия Семёновны — старухи помоложе.
     Все трое пьют чай вприкуску. У Лизаветы Лукинишны чайная пара хорошего тонкого фарфора с мелкими розовыми цветочками по белому полю. Перед Августиной Семёновной — огромный бокал, этакая лохань, на огромном, скорее напоминающем суповую миску, блюдце. Юлия Семёновна пьёт свой чай из старенькой красной чашечки с белыми горохами. В одном месте край чашки отколот. Блюдце же всё покрыто паутиной мелких трещин.
     Возле Лизаветы Лукинишны лежат сахарные щипчики. Время от времени Лизавета Лукинишна захватывает их своей костлявой рукой и остервенело колет куски рафинада. Рафинад при этом трещит, Лизавета Лукинишна кряхтит и квохчет. Наколотый сахар свален посередь стола белой горой. Рядом в глиняной сахарнице с отколотой ручкой лежат конфеты. Тут же на блюде — яблоки и несколько синих слив.
     Пьют молча. Слышно только звонкое причмокивание да прихлёбывание. Да по временам звенит муха на стекле. От горячего чая и густой июньской жары все трое красны и потны.
     Разложив на столе рыхлую грудь, Юлия Семёновна вся точно обмякла и просела. На коленях у неё лежит кухонное полотенце, которым она то и дело промакивает своё широкое, весноватое лицо. Опершись о стол острыми коричневыми локтями, и подперев левой рукой голову, Августина Семёновна энергично обмахивается газеткой.
     Размеры стола, вплотную придвинутого к окну, позволяют всем участникам застолья обозревать происходящее на улице. Но оттого ли, что там ровным счётом ничего не происходит, на лицах сестёр разлита скука смертная. Не то Лизавета Лукинишна. В глазах её написаны единовременно грусть и неудовольствие. Остатки бровей сдвинуты, губы плотно сжаты. По всему видно, что думает она о чём-то для себя неприятном.
     — И зачем?.. — внезапно шумно вздыхает она, — зачем снесли Сухареву башню?..
     От неожиданности Юлия Семёновна вздрагивает и роняет на пол полотенце. Августина Семёновна перестаёт обмахиваться и многозначительно смотрит на сестру. Та пожимает плечами и лезет под стол за полотенцем.
     — Что это ты, мам, про башню-то опять вспомнила? — осторожно спрашивает Августина Семёновна.
     — И далась она тебе, — вторит ей Юлия Семёновна, вылезая из-под стола и отдуваясь.
     Лизавета Лукинишна с негодованием цокает языком и строго смотрит на дочерей.
     — Много б вы понима-али-и! — плаксивым голосом, нараспев говорит она. — Я её, матушку, как сейчас помню... Как закрою глаза-то, так и вижу её, так и вижу... — слова "так" "и" Лизавета Лукинишна произносит слитно, отчего выходит у неё "таки". — Стоит она, голубушка, нарядненькая... как невестушка...
     И Лизавета Лукинишна действительно закрывает глаза и начинает методично раскачиваться. Недовольное выражение лица её сменяется блаженным.
     Сёстры с любопытством и затаённым страхом смотрят на мать.
     — Да будет тебе, мам, убиваться-то, — говорит наконец Августина Семёновна и вздыхает. — Снесли и ладно... Новую построят... Знать мешала, что снесли. Там же... это... трамвай, что ль, ходил... или конка... Что там у вас...
     Юлия Семёновна толкает сестру локтем и с укоризной смотрит на неё.
     Лизавета Лукинишна перестаёт раскачиваться и открывает глаза.
     — Да ты очувствуйся, Авета! Чего говоришь-то?.. Комуйта она помешала?.. Да другой такой башни на всей Москве отродясь не было... Стояла она, голубушка, на пригорочке... красинькая вся такая, солнышком осиянная...
     Лизавета Лукинишна, молитвенно складывая руки и устремляя взгляд свой в небытие, опять принимается раскачиваться.
     Сёстры переглядываются.
     — Ох, Царица Небесная... Кому ж это она помешала-то... кому-у-у... кра-синь-ка-я... наряд-нень-ка-я...
     — Ма-а-ам! — просительно говорит Юлия Семёновна, промакивая лицо полотенцем. — Но ведь её снесли-то уж шестьдесят лет, как... Чего ж ты по сей день всё убиваешься?..
     Но Лизавета Лукинишна, увлекшись воспоминаниями, не слышит обращённого к ней вопроса.
     — Красинькая... — причитает она. — Ажурненькая... Глаз ведь радовала... Бывало едешь по Мещанской, а она стоит, уж встречает тебя, голубушка... Невольно ей улыбнёшься да поклонишься. Здравствуй, мол, матушка... Её изделё-ока видать... Она ж на горке стояла... И этакую красоту изничтожить... — Лизавета Лукинишна цокает и мотает головой. — Ох, анчутки!.. На Москве-то две башни было — Ивана Великого да Сухарева... Всё одно, что две руки... Ан нет, отсекли одну руку-то. Таки осталась Москва однорукою... Д-а-а! С Мещанской видать... А в тридцать четвёртом годе её и своротили... Вначале верхушечку, потом часики... — Лизавета Лукинишна всхлипывает, а недоумение и страх на лицах сестёр сменяются жалостью и сочувствием. — А мы-то смотреть бегали, как её ломают... Вначале верхушечку, потом часики, а там уж всю остатнюю по кирпичикам разнесли... А мы-то стоим в стороночке и смотрим, а слёзы-то сами таки капют, таки капют... Гдейта за месяц до Петрова дня, вот как сейчас время-то было, её и разнесли, голубушку... А кирпичиками-то её улицы после мостили. Таки растоптали её матушку... Во, брат, как!..
     Слёзы, стоявшие до сего момента в глазах доброй старушки, полноводным потоком изливаются на морщинистые щёки. Лизавета Лукинишна опускает лицо и закрывает его цветастым, кое-где прогоревшим передником.
     Вслед за Лизаветой Лукинишной всхлипывает Юлия Семёновна. И представляется ей, как Лизавета Лукинишна, молодая совсем девушка, фланирует взад-вперёд по Мещанской, смеётся и посматривает на молодцов. И что одета она в шнурованную кошулю и красный беретик. А на ногах у неё парусиновые белые туфли. И вовсе не жаль Юлии Семёновне Сухаревой башни, знакомой разве по картинкам да по рассказам Лизаветы Лукинишны. Нет. А жаль ей, что молодость проходит, и всё хорошее остаётся где-то там, на пересечении Садового и Сретенки. Там, куда уж вернуться нельзя никогда...
     — Ну, а ты-то чего?! — спрашивает её Августина Семёновна. — Ты-то чего завыла?
     Но Юлия Семёновна, закрыв своим полотенцем лицо, только вздрагивает в ответ. Вздрагивают её плечи, вздрагивает лежащая на столе грудь, вздрагивает двухэтажный подбородок.
     И глядя на то, как мать и сестра, самые родные, самые близкие ей люди умываются слезами, Августина Семёновна чувствует, что глаза начинает предательски щипать, а в носу пощекатывать. И когда вернувшийся с прогулки внук Юлии Семёновны Ваня, рыжий мальчик лет тринадцати с полным, добродушным лицом, заглядывает на кухню, он застаёт трёх старух сморкающимися и утирающими лица.
     — Опять, что ли, Сухареву башню вспоминали? — ехидно спрашивает он, переводя глаза с одной фигуры на другую...
     
     
     ЗимнЯЯ быль
     
     Было уже довольно поздно: десятый час в начале. А старик Матвей только возвращался домой из города. На автобусе он добрался до Ахтырки и, миновав село, шёл теперь через заснеженное поле по узкой утоптанной чьими-то ногами тропке. Его родная деревня, Морозово, находилась в нескольких километрах от Ахтырки. Дороги туда никогда не было, и от тракта обычно добирались пешком. Оно бы и ничего, недалеко: сразу за полем речка, а как речку-то перейдёшь, за березняком, вот так тебе прямо в глаза и Морозово. Но зимой, когда рано темнеет, и всё небо заволакивает тяжёлыми, плотными тучами, так что ни луна, ни звёзды не проглядывают, и не видно собственную вытянутую руку, дорога кажется вдвое длиннее. Старик шёл медленно, почти ощупью, вытаращившись в темноту и растопырив зачем-то руки в огромных меховых рукавицах, точно пытаясь что-то нащупать рядом с собой. Это был ещё крепкий старик, высокий, с картинной седой бородой, густыми бровями, выдававшимися вперёд как два козырька. Черты лица его были резкими, но красивыми: крупный хищный нос, скифские скулы, узкие тёмные глаза.
     Он отлично знал дорогу, но темноты не любил, чувствовал себя неуютно и, признаться, побаивался волков. Он думал о том, что ему, старику, следовало бы сидеть о сю пору дома, у горячей печи, а не разгуливать в темноте по заснеженному полю; и о том, что дела, по которым он ездил в город, можно было бы отложить до весны. Он винил во всём жену, старуху Макариху, как звали её в деревне (фамилия старика была Макаров), и уже предвкушал, как выговорит ей за то, что она услала его в город, хотя нужды ехать не было никакой.
     А между тем, поле кончилось. И Матвей, почувствовав уклон, скорее понял, чем увидел, что спускается к реке.
     Здесь у реки одиноко растёт корявая верба. И от вербы нужно пройти по берегу метров сто к мосту.
     Старик ещё замедлил шаг и, приминая на спуске снег, по нескольку раз топал каждой ногой, желая убедиться, что вполне устойчиво стоит на снежных ступенях. Но вот наконец и верба. Матвей остановился, огляделся вокруг и, не увидав ничего, кроме веток одинокого дерева, крякнул. Потом отломил кусочек ветки, пожевал его зачем-то, плюнул досадливо и стал хлопать себя по карманам, отыскивая папиросы. Покурив и прокашлявшись после, Матвей, повеселевший и приободрившийся, снова тронулся в путь. Но, не пройдя и двух шагов, остановился. "Зачем зимой нужен мост через реку?" — вдруг пришло ему в голову. И, обрадовавшийся чему-то, Матвей усмехнулся. Не проще ли перейти реку по льду и дальше двигаться напрямик? Зачем отыскивать в темноте мост и тропку — только дорогу себе удлинять.
     Не раздумывая долго, Матвей спустился на лёд и направился к другому берегу. Лёд был крепкий, надёжный — зима стояла морозная. И старик смело шёл вперёд.
     Было тихо. Матвей слышал только скрип снега под валенками да редкий брёх собак из деревень. От мороза, он чувствовал, у него индевели брови, усы и борода, становясь жёсткими и холодными, слипаясь и стягивая кожу. Время от времени Матвей двигал бровями и вытягивал вперёд губы, силясь отделаться от неприятного ощущения.
     Старику отрадно было думать, что скоро он будет дома. Войдя в дом, он сперва обобьёт в сенях валенки, потом, раскрасневшийся, с белой бородой, пройдёт в горницу. Старуха засуетится, станет ворчать и непременно скажет…
     Но он не успел додумать, что же именно скажет старуха Макариха, потому что случилось что-то непонятное и страшное. Матвей вдруг почувствовал, что падает, куда-то проваливается, и в ту же секунду та кромешная тьма, что окружала его, стала ещё темней и кромешней. Всем своим телом, каждой клеточкой старик вдруг ощутил острую боль, похожую на боль от ожога. Сначала он не мог понять, что с ним происходит, но, нахлебавшись изрядно воды, Матвей сообразил, что в темноте шагнул в прорубь и сейчас благополучно идёт ко дну. Старик испугался. Страх и понимание того, что произошло, придали ему силы, и он принялся барахтаться в ледяной воде. Но валенки, огромные, отяжелевшие валенки, мешали ему двигаться и тянули вниз. Не думая, старик сбросил их, благо в воде это оказалось нетрудно, и с силой забил ногами. В следующее мгновение вода вытолкнула его наверх, и старик обнажённой головой — шапку он потерял — ударился о лёд. Как это бывает с большинством несчастных, нашедших свою гибель подо льдом, он не мог видеть проруби, в которую упал — лёд не пускал его наружу.
     Тот страх, что испытал Матвей несколько секунд назад, сообразив, что угодил в прорубь, не шёл ни в какое сравнение с тем животным ужасом, охватившим старика, лишь только он понял, в чём же его настоящая беда и что теперь его ждёт. Выбраться из-подо льда оказалось не так-то просто. Матвею вдруг почему-то вспомнилось и показалось смешным, что он так торопился домой. И Матвей подосадовал на себя.
     С удвоенной силой он заколотил ногами в воде и заметался, пытаясь нащупать над собой прорубь. Но безуспешно. Точно за то время, что барахтался старик в воде, она успела замёрзнуть, и лёд сомкнулся над его головой. Стариком стало овладевать отчаяние. Силы его истощались, задерживать дыхание дольше он не мог. Он чувствовал, что коченеет, словно и сам превращается в кусок льда. Старик вдруг явственно понял, что надежды на спасение у него нет. И вот тут-то Матвей, тот самый Матвей, что с ехидством посмеивался над попами и верующими старухами, Матвей, богохульник и кощунник, возопил к Богу.
     — Господи! — взмолился выбивающийся из сил старик. — Господи! Если ты есть, Господи, спаси меня!
     И странное дело! В следующий миг страх оставил Матвея. Старик успокоился и совершенно уверился, что теперь уже ему ничего не грозит.
     — И тут точно сила какая за волоса меня подхватила, — рассказывал он впоследствии, — и прямёхонько в прорубь-то и вытянула…
     Старику удалось не только вынырнуть, но и выбраться без усилий на лёд. Едва оказавшись на ногах, он, не помня себя, не разбирая дороги, без валенок, без шапки, в мокром, пропитанном водой, как губка, бушлате, бросился домой. Но, несмотря на то, что он чуть было не расстался с жизнью, старик ликовал. Он не испытывал потрясения, напротив, какое-то неизъяснимое блаженство охватило его душу, точно он и не в ледяной воде барахтался, а принимал целебные ванны.
     Старик пробыл в воде недолго — немногим больше минуты. Но сколько испытал и передумал он в эту минуту — хватило бы на несколько лет…
     
     ***
     — Нет, ребята, — вторит теперь Матвей, — что вы там ни говорите, а Бог всё-таки есть. А ежели б Его не было, то и меня б не было.
     И с удовольствием, лукаво улыбаясь и щуря глаза, добавляет:
     — А речка-то в том месте глубо-окая! Омуты там, сома мужики летом ловят…