Вячеслав Сухнев __ КИТАЙЧОНОК
Московский литератор
 Номер 22 ноябрь 2006 г. Главная | Архив | Обратная связь 

Вячеслав Сухнев
КИТАЙЧОНОК

     
     СЕЛ Я В АВТОБУС НЕ ПОЗДНО И НЕ РАНО — в одиннадцать часов. Древние жители вроде меня помнят: час волка. Астрология, черная магия и прочая херомантия тут ни при чем. Час волка — это московская сага, не хуже прочих саг. Когда в России начали бороться с пьянством... Да-да, внучек, случались на Руси не только нашествия Батыя и стрелецкие казни, но еще и борьба с пьянством. Водкой в те мрачные годы начинали торговать именно в одиннадцать часов. А на театре кукол Образцова есть знаменитые часы, где циферблат окружают домики разных зверушек. В одиннадцать часов открывается избушка волка.
     В ожидании волчьего часа у магазинов выстраивались длинные очереди страждущих. Распахивались заветные двери, и передовые шеренги штурмовали кассу:
     — Два восемьдесят семь! — орал самый передовой.
     — Называйте отдел, пожалуйста...
     — Киндитерский, дура!
     Тех, кто умудрялся напиться до одиннадцати часов, представляли к медали "За отвагу". Или отбирали партбилет. Если, конечно, он у человека был. Партбилет, внучек, это такой документ... Такой документ, с которым жить когда-то было чуть легче, чем без него. Или казалось, что легче.
     За окном автобуса ворочалась сырая и грязная московская зима, похожая на бездомную собаку. В такую пору лучше ехать в автобусе, чем пробираться пешком. А еще лучше — сидеть дома.
     Однажды я партбилет потерял. Вернее, спрятал в какую-то книжку, чтобы дети не нашли. Они у меня были любознательные и деятельные — паспорт жены изрисовали так, что его потом отправили в музей МВД. Потому и спрятал я партбилет в книжку. А в какую — забыл. Надо сказать, что в те годы, когда боролись с пьянством, успели победить и прочие продукты. И почти весь ассортимент промышленных товаров. Небольшие лишние деньги интеллигентный москвич поневоле вкладывал в книги. Вероятно, у меня оказалось много небольших лишних денег, потому что книги уже тогда занимали все свободное пространство в нашей квартире.
     Партбилет мне был нужен к утру — вызывали в райком. К двум часам ночи мы с женой добросовестно перебрали содержимое книжного шкафа. Оставался еще такой же шкаф и три десятка полок, присобаченных на стенах. Решили сделать перерыв и почаевничать. Жена нацедила мне валерьянки и сказала:
     — Давай рассуждать логически... Ты ведь не мог засунуть этот чертов партбилет в любую книжку.
     — Не мог, — тупо согласился я.
     — Ты действовал избирательно. То есть, ты чем-то руководствовался. Чем же ты руководствовался, склеротик? Давай, давай, рассуждай логически! Спать давно пора!
     — Эта книга... Эта книга должна быть без картинок, чтобы дети не хватали. Еще она должна стоять высоко, чтобы не достали.
     — Молодец. И еще на нее не должны положить глаз твои дружки-алкоголики, чтобы утащить и сдать на пропой! Значит, это должна быть такая книжка, которую никто не читает и которая даром никому не нужна. Зачем ее держать дома — другой вопрос.
      Тут меня осенило. Кроме сборника строительных норм и правил, а также энциклопедии отделочных минералов, в моих запасниках была еще одна книга, на которую никто никогда не положил бы глаз. Конечно же, я спрятал партбилет в сборник китайской поэзии. Мой начальник из командировки привез... Мол, был в Шанхае, вспомнил о тебе и купил книжечку. Ты же любишь стихи? Стихи-то я любил, но при всей любви не мог прочитать ни строчки из шанхайского подарка — текст был набран иероглифами, похожими на танцующих жуков. Когда начальник бросил курить, я подарил ему набор для чистки трубок...
     Не дойдя до проспекта Вернадского, автобус намертво встал в пробке. Вдали катился тоскливый вой правительственных сирен. В цирк, что ли, съезжались?
     Партбилет действительно оказался в сборнике китайской поэзии. А меня до утра трясло. Я валялся без сна и думал. Думал, почему я, взрослый, неглупый и самостоятельный мужик с хорошей специальностью... Почему я должен вот так зависеть от какого-то документа, пусть и украшенного бетонным портретом вождя всего прогрессивного человечества? Почему паспорт, официальный, между прочим, документ, удостоверяющий перед городом и миром мое гражданство, можно потерять без особых последствий для здоровья и кошелька, и почему потеря партбилета означает потерю здоровья и будущего? В интересное время жили мы, внучек... Я до сих пор храню эту темно-красную книжицу, этот пропуск в несбывшийся рай, крохотный и подслеповатый.
     Потихоньку тронулись. За окошками выла метель и царапала стекло, автобус вихлял по наледям. Чуть ли не через каждые десять метров он останавливался и ждал, пока оранжевые машины коммунальных служб пробьют путь в заносах, и рассосется очередная пробка. В летучей мгле показывались и пропадали башни и статуи университета — автобус петлял вокруг этого циклопического здания эпохи советского ампира по прихотливому маршруту.
     В этот час московские работяги уже успели вспотеть в своих цехах и не по разу перекурить, деловые люди — провести не менее деловые переговоры и наставить рога родному отечеству, студенты успели заснуть и проснуться на лекции, а пенсионеры — отовариться творожком и хлебушком. Я же в этот час ехал по своим разнообразным делам, которые с каждым годом становятся все разнообразнее.
     В салоне было тихо и тепло, а пассажиров оказалось немного, сразу видно — не московская публика. Собранные в металлическом загоне, они настороженно оглядывались, пока инстинктивно рассаживались подальше друг от друга, и на примере только этого не позднего, не раннего московского автобуса видна была справедливость выводов наших ретивых социологов об атомизации российского общества в постреволюционный период. Н-да... От нечего делать я разглядывал попутчиков и пытался понять, зачем они оказались здесь, в заметенной снегом столице.
     У передней двери, едва войдя в салон, заметалась от окна к окну рыхлая тетка в лисьей шубе, в сбитых сапогах и сером пуховом платке. Такие платки до сих пор в моде в тех краях, где еще водятся овцы, волки и зимние бураны. Поколения предков этой тетки щурились от резких ветров над гигантскими степными пространствами, и потому у тетки сузились глаза и раздались скулы. В руках она судорожно сжимала пеструю матерчатую сумку, известную у московских нищих как дедушкины трусы. Таких женщин я видел совсем недавно в пикете солдатских матерей на Арбате, у здания с самым большим в стране количеством генералов на один квадратный метр. И эта тетка, наверное, тоже приехала в Москву искать правды. Пометавшись, она не вынесла тесного молчания и жалобно спросила неизвестно кого:
     — А вокзал когда?
     — Сядь, мать, не дергайся, — посоветовала другая пассажирка с сильным хохлацким акцентом. — Я скажу — когда. Сама на вокзал еду.
     Эта пассажирка, румяная молодуха лет тридцати, устроилась в середине салона. Она была в желтой спортивной кацавейке, в необъятных толстых штанах и красной кепке, из-под которой выбивались крашенные перекисью жесткие прямые волосы. Кирпичный румянец на тугих щеках молодуха нагуляла на морозе и ветру, скорей всего, за рыночным прилавком. Она отгородилась от города и мира двумя квадратными самостроченными баулами из клетчатой капроновой дерюги и неторопливо поглощала бутерброды с багровой колбасой. Баулы даже на вид казались неподъемными, но поскольку лошадь за автобусом не бежала, значит, молодуха сама таскала клетчатые торока.
     Напротив нее присели два солдатика. Их камуфлированные ватники и брюки еще были необмятыми, еще в складках склада. Неплохой каламбурец… Серые шапки из тощей цигейки сидели на стриженых головках как колпачки. Это не мое определение, а старшины Васильева, которое я услышал много лет назад на первом построении перед казармой. В общем, это были совсем зеленые ребятишки. Как огурцы. И как огурцы прыщавые. У них, вероятно, случилась первая за службу увольнительная, да еще по казенной надобности, потому что под ремни воины забили розовые картонные папки весьма делового вида. Солдатики жадно разглядывали румяную молодуху, перешептывались и хихикали, как горохом сыпали. Нет чтобы на университет поглядеть…
     На румяную пассажирку косился и молодой человек, сидевший сразу за солдатиками. Был он угрюм и небрит, а наряд его составляли тонкая белесая куртка, джинсы и тонкие туфли. Джинсы понизу были обметены кляксами давно засохшей грязи. Молодой человек смотрел вовсе не на румяные щеки и мощный бюст молодухи, а на бутерброды, неумолимо исчезающие в ее широкой накрашенной пасти. Время от времени он конвульсивно сглатывал, и тогда под колючим сизым подбородком ходило адамово яблоко, выскакивая из ворота пестрого свитера. Должно быть, мама вязала... Молодой человек был даже симпатичен — такая среднестатистическая внешность с рекламного плаката "Я бреюсь бритвой Хопкинс и сыновья". И все же от него явственно шибало глубоко провинциальной южной Россией. Станция Пятихатки или хутор Собачий... Этот приехал покорять Москву. Как минимум — устроиться на денежную работу. Как максимум — жениться на богатой. Свое ничтожество, судя по летней куртке, он уже начал осознавать, но высоту, на которую решил взобраться, еще не ощутил.
     Неподалеку от меня, у задней двери, ехал толстый кавказец с сыном лет пятнадцати, обещающим в ближайшем будущем догнать и перегнать родителя по габаритам. Кавказец-сеньор щеголял в меховом балахоне и светил золотыми зубами из-под пышных усов. Кавказец-юниор воспитанно вытирал просторный нос рукавом белого тулупчика и поминутно поправлял высокую норковую шапку, съезжающую на глаза.
     А совсем на краю, за моей спиной, обреталось еще несколько неприметных и неинтересных личностей.
     На очередной остановке в автобус влез объемистый рюкзак. В таком рюкзаке румяная торговка вполне могла бы возить лошадь, которая могла бы таскать ее баулы. Рюкзак влез, трепыхнулся, и тогда обнаружилось, что под ним есть еще и человек. Вернее, человечек. Маленький такой гном в вязаной шапочке и синем пуховичке. Плоское лицо и узкие, как ножом прорезанные, глаза выдавали в гноме азиата. Он улыбался в сто сорок четыре зуба — ровных и крупных, как костяшки маджонга. Наверное, нужно много тренироваться, чтобы держать, не снимая, такую широченную улыбку. Выглядел новый пассажир скромно, но курточка у него была настоящей канадкой на гагачьем пухе, а высокие шнурованные башмаки с меховой опушкой строгались явно не на фабрике "Парижская коммуна". В такой экипировке не то что в Москве, и в Сибири не пропадешь. Японец, подумал я почему-то. Или южный кореец.
     Азиат снял шапочку, вытер влажный лоб и поклонился почтенному обществу. Упреешь тут, под таким рюкзаком, подумалось мне. Гном, держа улыбку, прошел к водительской кабине и сунул в окошко российскую денежку. Сдачу аккуратно пересчитал и спрятал.
     — Ду ю спик инглиш? — повернулся азиатский гном всеми зубами к тетке в рыжей шубе.
     — А?
     Тетка испугалась и принялась теребить концы пухового платка. К чужому вниманию она не привыкла. Гном двинулся дальше.
     — Ду ю спик инглиш? — пристал он к молодухе с бутербродами.
     — Та шо вы! — сказала та низким голосом и облизнула губы. — У нас у восьмом классе англичанка ушла у декрет. Так до конца школы английского и не было. Во какая учеба...
     Но азиат ее уже не слушал. Он обращался теперь к защитникам российского Отечества.
     Ах, английский... Ну, ходил я в институте три или четыре года на экзамены, сдавал так называемые тысячи — переводы. В основном, общественно-политические тексты. А потом до конца школы... То есть, до конца институтского курса английского не было. Не потому, что англичанка ушла в декрет — она не смогла бы это сделать, даже если очень сильно захотела бы. В семьдесят лет в декрет ходить поздновато. Просто вот такая была у нас учеба. Сопромат, история партии, тригонометрия — это годится, в жизни пригодится... Зачем вообще инженеру-строителю нужен английский? Чтобы слушать вражеские радиоголоса и читать вражеские порнографические журнальчики?
     Историю партии я забыл сразу же после получения диплома, тригонометрию вспоминал, когда нужно было расставить столы в конторе, а с сопротивлением материалов сталкивался лишь при чистке картошки. Зато английский после революции — или контрреволюции, как хотите — понадобился мне по работе, и пришлось ходить на курсы, напрягать на старости лет серое вещество, зубрить неправильные глаголы. Русско-английский словарь в новые времена оказался таким же пропуском в рай, как партбилет во времена давно ушедшие. Кстати, в те баснословные времена в Москве работали спецшколы, где английский очень серьезно учили дети больших и маленьких начальников. Неужели они тогда уже предвидели, какой дракой закончится пьянка в нашем доме?
     Я пока не спешил демонстрировать относительно близкое знакомство с языком Шекспира и биржевых спекулянтов. Во-первых, лень было напрягаться в поисках нужных слов, и я надеялся, что этим займется кто-нибудь другой, во-вторых, я всегда стеснялся своего произношения. Даже не стеснялся... Мне в таких случаях всегда становилось обидно за державу, которая не смогла или не захотела выучить нас, дураков, как следует.
     — Ду ю спик инглиш? — спросил новый пассажир у солдатиков, кланяясь и улыбаясь.
     При поклонах пряжка с клапана рюкзака стучала гнома по шапочке.
     — Дую, но слабо, — сказал один солдатик, вероятно, самый смелый.
     А другой еще пуще захихикал.
     — Ду ю спик инглиш? — адресовался гном к покорителю Москвы.
     — Если бы, — буркнул молодой человек. — Я бы не здесь сидел...
     Мой сын прекрасно знает английский. Стажировался в Калифорнии. Можно за это простить изрисованный паспорт и предынфарктные поиски партбилета. Не за Калифорнию простить, а за английский. Дочь учила шесть языков. Одним владеет как родным, еще на двух вполне сносно объясняется, а остальные забыла за ненадобностью. В ранешние времена я два раза был за границей как турист. И вполне обходился, представьте себе, языком родных осин. Тогда в болгариях и германиях русский понимали замечательно.
     Маленький пассажир добрался до кавказцев. На лице его, стирая жизнерадостную улыбку, уже проступила безнадежность. Не дожидаясь вопроса, старший кавказец посветил золотом:
     — Извини, дарагой. Я толко па русску.
     У гнома к безнадежности добавилось удивление.
     — Я азербажан, — громко, как глухому, сказал кавказец и для убедительности постучал себя в грудь. — Азербажан я. Вот мой сын, Тофик. Он тоже не знает.
     Теперь население салона смотрело на маленького азиата с жалостью, и этим общим выражением сердобольности, само того не осознавая, объединялось в некую группу, в крохотную часть общества. Русские люди, вне зависимости от того, мордва они или поволжские хохлы, всегда ощущали себя великими детьми великого народа. И маленькие косоглазенькие братья меньшие из бывших угнетенных колоний, жертвы империализма и реакции, всегда вызвали чувство жалости и желание хоть чем-то помочь. Торговка протянула маленькому пассажиру бутерброд.
     Я понял, что дошла очередь до меня, и от английского не отвертеться. А то за державу будет еще обиднее.
     — Какие проблемы? — спросил я.
     — Слава богу! — засиял гном. — Где лучше выйти, чтобы попасть в китайское посольство?
     Я принялся объяснять, на какой остановке выйти, да по какой стороне улицы двигаться. Азиат попросил разрешения и присел напротив. Теперь-то я разглядел, что он не мальчик, а вполне взрослый человек. Глазки у него были как два темных родничка, где плескалась извечная тайна Азии. Кавказцы и солдатики смотрели на меня с веселым изумлением, словно дети на иллюзиониста, который вытащил из шляпы живого кролика. А будущий покоритель Москвы смотрел с плохо скрываемой классовой ненавистью.
     Китайчонок, оказывается, попал в Москву транзитом. Через несколько дней он должен был ехать в Швецию, к дяде. Тот присмотрел племяннику хорошую работу.
     Пока мы с китайчонком калякали на чужом для нас языке, автобус подкатил к остановке "Улица Дружбы", и я сделал знак выходить. Китайчонок крякнул под рюкзаком, вставая, а меня черт дернул за язык... Он меня всегда дергает в таких вот неподходящих случаях.
     — Мне кажется, — сказал я китайчонку в спину, — мне кажется, ваш дедушка... Да и ваш папа — они хорошо знали русский. Не так ли?
     Дверь распахнулась. Снег с воем заплясал на ступеньках.
     — Верно, — сказал китайчонок, повернувшись в двери. — Мой папа хорошо знал русский. А вам пришлось учить английский. А вашим внукам лучше всего учить китайский. Сыпасипа.
     Надо полагать, в конце он поблагодарил по-русски. Сыпасипа... Теперь китайчонок не улыбался. Глазки его напоминали две амбразуры. Он прыгнул в метель и исчез. Дверь захлопнулась, жестяной голос объявил следующую остановку, и мы покатили дальше — в снег и дорожные пробки.
     — Чего он сказал? — спросил азербайджанец со жгучим любопытством. — Сердитый стал!
     — Это наши русско-китайские дела, — вздохнул я. — Вас они не касаются. Пока...
     Впереди из лохматых метельных зарядов проступали высотные дома на Мосфильмовской улице. Все шло своим путем. Москва училась и работала, гости столицы отдыхали. Только по Москве шлялся беспривязный китаец, без всякого сопровождения, шлялся, не зная русского. Он охотно делился планами своего ближайшего будущего и перспективами несколько отдаленного будущего моей страны. Он мог себе это позволить, имея за спиной полтора миллиарда соотечественников.
     Я смотрел в слепое промороженное окно и вспоминал на всякий случай: здравствуйте по-китайски — ни хао... А до свидания?