Лев Котюков __ ТОЧКИ НАД Ё (Глава из пятой части романа-поэмы "ПЕСНЬ О ЦЕЙХАНОВИЧЕ или по Ту сторону России")
Московский литератор
 Номер 10 (154) май 2006 г. Главная | Архив | Форум | Обратная связь 

Лев Котюков
ТОЧКИ НАД Ё (Глава из пятой части романа-поэмы "ПЕСНЬ О ЦЕЙХАНОВИЧЕ или по Ту сторону России")

     
     ИНОГДА, НУ ХОТЯ БЫ РАЗ В ТРИ ГОДА, надо трезво оценить деяния свои, и не просто оценить, а поставить все точки над ё до того, как поспешат это сделать другие, ибо желающих ёкать у нас несметно — и по ту, и по эту сторону России. Взять, к при-меру, моего издателя-благодетеля Алёшкина. Ведь он не только Алёшкин, но ещё и Пётр Фёдорович,— три буквы ё на три слова. Как говорится, не хочешь, а сам собой заёкаешь. И не случай-но его милая супруга Танечка носит совершенно другую фамилию — Алешкина, без буквы ё: так у неё — в паспорте, что наводит на раз-ные сомнительные мысли и создаёт некоторые немелкие неудобства этой дружной паре. Надеюсь, они сами разберутся со своими точками над ё, а я попытаюсь, хотя бы частично, это сделать в отношении родословной великого Цейхановича, ибо всех точек в данном вопросе не поставить никому.
     Сколь много бумаги я извёл, живописуя происхождение своего друга и героя, вскрыл всю подноготную его двоюродных бабушек и троюродных братанов, но о самом главном предке Цейхановича, о самом изначальном калоносителе сей славной фамилии почему-то запамятовал сообщить любознательным читателям и нечитателям.
     Итак, внимание и — благочестивая тишина!
     Кавель было имя его, то есть Авель плюс Каин!
     Но от кого лично он происходил, выяснить пока не удалось. Однако имена Адама и Евы уже брезжут в родословных далях нашего великого друга — и, как знать, как знать!.. А про Кавеля совершенно достоверно известно, что проживал он какое-то время с одной дамой, сбежавшей от второго тупого мужа, в окраинных микрорайонах Вавилона и подвизался поставлять песок на строительстве пресловутой Вавилонской башни. Не случайно в дальнейшем многие Цейхановичи успешно обретались при самых разнообразных строительствах: на возведении Египетских пирамид и истуканов острова Пасхи, рытье Суэцкого, Панамского и Беломоро-Балтийского каналов, прокладке Транссиба, КВЖД и Ярославской железных дорог, закладке и демонтаже Дома Советов, впоследствии — на сооружении бассейна "Москва", в новейшие времена — на восстановлении Храма Христа Спасителя на месте бассейна, ну и т.д. и т.п.
     Многим известны плоды трудов поздних Цейхановичей. Но о трудовых подвигах Кавеля Цейхановича свидетельств практически никаких: только имя, неуничтожимое, как песок пустынь Аравийских. Но мы не знаем, красило ли оно человека или, — наоборот. Но надеемся на великие открытия в археологии, подобные раскопкам Трои, которые наверняка обогатят наши слабые умы новым сверхзнанием и отодвинут происхождение рода Цейхановича не только за Вавилон, к прародителям всего прогрессивного человечества, но и за пределы Солнечной системы, в глубины Галактик и в глубь самых чёрных дыр.
     И смело ринемся —
      в глубь,
      в глушь
      и в глупь!..
     Итак, в глубь и в глупь жизни нашей и иной с неисправимой надеждой, — рано или поздно обрести, наконец, и разум, и высь. Поэтому я никогда не удивлялся и не удивляюсь, что наш современный Цейханович время от времени, как в бездне, исчезает в непуганой русской глубинке и возникает, слегка помятый, но жизнерадостный, как после футбольной драки на стадионе "Локомотив".
     Не счесть мелких градов и крупных селений, осчастливленных пребыванием нашего великого друга; не счесть знаменательных событий, связанных с его пребыванием в оных, забытых Богом, местах; не упомнить всех страждущих, облагодетельствованных его благородным участием! Впору почти на половине территории России, при въезде в какое-нибудь Гадючье или Красную Горку, ставить живописные, но строгие транспаранты с веским присловьем "Здесь был Цейханович!"
     Не буду уныло перечислять все населённые пункты, где ступала нога Цейхановича, ибо страшно боюсь ошибиться и что-то забыть, да и ссориться с сестрой таланта — краткостью и, по совместительству, — двоюродной прабабушкой нашего великого друга — не хочу. Но на двух вышеупомянутых русских дырах, Гадючьем и Красной горке, задержу внимание благосклонной публики, дабы она не только почувствовала вкус и запах глубинного быто-небытия, но и справедливо оценила неутомимое, да чего уж там!, недооценённое так называемыми писателями-деревенщиками подвижничество и человеколюбие Цейхановича.
     И вообще, ох уж эти деревенщики, не к ночи помянуты! Как они, однако, наскучили своими Матрёнами, Авилычами, Пафнутьичами и прочими обиженными жизнью хрычами, детки которых, наводнив городские окраины и тюремные зоны, забыли к чёртовой матери не только своих убогих родителей, но и всё божеское в человеке, ибо не воспитали, не привили ничего человеческого своим монстрам-отпрыскам эти горе-страдальцы Матрёны, Авилычи и Пафнутьичи. Лично я, положа руку на сердце, не жалею и не хочу жалеть ни Матрён, ни Авилычей, ни Пафнутьичей вместе с исписавшимися столпами деревенской прозы. Да и за что их жалеть, ибо глупость есть грех, — и лишает разума Господь в наказание, а не в награду. И посему пропущу мимо ушей вопли не согласных со мной, ибо не я повинен в распыле великой страны, а вот эти самые недоумки-деревенщики и их живые дебильные персонажи.
     Что касается моего великого друга, то он тоже не жаловал все-возможных сельских чудиков, а находил в глухомани русской, среди ложных опят, людей достойных и серьёзных, крепких, как белые грибы, и полезных не только духовно, но и физически. И о таких моя речь нынче, ибо на прославление нужных людей мне никогда не жалко таланта и бумаги: ведь они — нужные, нужные всем, а не только мне, многогрешному, и без них России давно бы каюк наступил, ещё до отмены крепостного права,
     Был у Цейхановича верный и нужный друг в посёлке Гадючье — начальник местной милиции и поэт Исай Гофман. Слава Богу, он и сейчас в полном здравии и уме. Встречал обычно Исайка нашего великого друга ещё до подъезда к селению, но не на каких-то полудохлых вороных, а на трёх "воронках", — и с лихим свистом, с патриотическими песнями, давя по дороге мелкую сельскую живность типа петухов и гусей, а также других зазевавшихся двуногих, под вой сирен доставлял почётного человека в местный вытрезвитель, который в дни пребывания Цейхановича превращался в довольно уютную гостевую резиденцию.
     Народ в Гадючьем, то есть гадюшники и гадючки, проживал законопослушный, и некоторые организованные пьянчуги, особенно в дождь, не ведая, что место занято, привычно подтягивались к заветным покоям, дабы не растекаться в грязи и в лужах, а отлежаться до новых подвигов на ржавых сетках под красной шиферной крышей родного вытрезвителя. Но Цейханович, охраняемый стражами деревенского порядка, снисходительно относился к подобным визитёрам и разрешал им ночевать на крыльце и возле крыльца, и, вытирая грязные полуботинки о полураздетые тела, не унижал горемычных рабов зелёного змия злыми оскорблениями и пустой моралью.
     Село Гадючье не случайно носило столь зловещее прозвание, ибо почти сто лет являлось культурно-промышленным и торговым центром Урицкого района. Имя этого ленинского палача, руководителя петроградской ЧК, маньяка и садиста, район благополучно носит и в нынешние дни, хотя сам Моисей Урицкий к Гадючьему и к другим глубинным землям русским не имел и не имеет даже косвенного отношения. И давно никому в голову не приходит переименовать сей клочок среднерусской равнины во что-нибудь более благозвучное, как, впрочем, и само Гадючье, возникшее по неведомым причинам ещё во времена неолита в сердце мелких, кишащих крупным гадюками, болот. Были, правда, неорганизованные порывы — ещё в пылу ранней социалистической демократии — призвать архиерея и окрестить район Болотным, а Гадючье, соответственно, — Болотовкой, но после плавного перехода соцдемократии в злобный капитализм, из-за экономической целесообразности, прекраснодушные мечты переименовщиков и обустройщиков России рассеялись, как сон, как дым, как гуманитарная помощь Запада.
     
     ИСАЙКА ГОФМАН БЫЛ ЗАМЕТНОЙ ФИГУРОЙ в Гадючьем и никогда, даже в годы гонений, не сливался с окружающей местностью. Он безоглядно любил патриотические стишки собственноручного сочинения, обожал русофильские статьи и выступления известного московского патриота Макса Замшера, ещё очень любил кабачки и знал о них абсолютно всё, что нужно и не нужно. В служебном кабинете Исайки, наряду с разными правоохранительными схемами, висел под портретом президента огромный плакатище, на котором был изображён здоровенный, почти в подводную лодку, кабачок в разрезе, с подробными пояснениями и рекомендациями по выращиванию и незлоупотреблению, и с крупной стихотворной припиской, авторство которой было ясней пареной репы: "Хочешь не носить очки, ешь от пуза кабачки!"
     Исайка Гофман был не только просвещённым человеком, но и гуманным милицейским начальником: всех мелких нарушителей закона, любящих поэзию, знающих наизусть Есенина и Бродского и активно выращивающих на неблагодарной болотистой земле кабачки, он, как правило, миловал, не доводил дело до суда и как истинный гуманист довольствовался весьма скромными подношениями.
     Славно проводил время Цейханович в Гадючьем: то на охоте за леопардами, то на рыбалке, то на пасеках, то в ансамбле женской песни и пляски. Как говорится, и по усам текло, и в рот попадало. И незнамо, сколько сезонов продолжалось бы такое благолепие, может, по сию пору продолжалось, но свергли тайные антирусские силы благородного Исайку Гофмана за совершенно невинный проступок, я бы сказал, за невинную шутку. Якобы он, желая подобру-поздорову отвратить от безудержного разврата одну местную гулёну, засунул ей в интимное место во время профилактической беседы здоровенный перезрелый кабачок, который от неожиданного применения лопнул по швам, изрыгнул белое семя, — и в результате легкомысленная бабёнка, практически не пострадав морально, понесла, родив подозрительного младенца мужского пола, которого тотчас сдала в детский приют под фамилией Кабачков. В нормальные годы никто не придал бы тому случаю никакого значения: не арбуз же шалавой бабе куда надо засунули, но в угаре борьбы за права человека без человека заклеймили Исайку по полной программе и по полной программе разжаловали.
     Ох, как, однако, прав Фёдор Михайлович Достоевский! В сотый раз повторю его бессмертные слова, которые раньше как-то пропускал мимо ушей: "Жизнь богаче любой фантазии". Поэтому-то Исайка Гофман и не дослужился до полковника милиции, и не стал членом Союза писателей СССР, а незапланированно запил аж на три месяца.
     Но, забегая вперёд, всё же порадую прогрессивное человечество, ибо в новейшие времена, по протекции Цейхановича и благодаря рекомендации сверхплодовитого мастера пера Наума Коняева, Исайка Гофман беспрепятственно проник в Союз писателей России, но, увы, не в звании полковника. Впрочем, подполковничье звание также к лицу русскому писателю. Но это так, к слову, для позитива, ибо отрицательные эмоции обладают большой чёрной энергетикой и совершенно не нужны ни автору, ни, тем более, любознательным читателям и нечитателям сего повествования.
     После незаслуженной отставки приятеля Цейханович стал реже наведываться в Гадючье, но не оттого, что ему перестали предоставлять в полное распоряжение местный вытрезвитель, а селили в заурядный "люкс" наравне с мелкими городскими чиновниками, но исключительно ради сохранения жизненного позитива. Наша компания стала потихоньку подзабывать хлебосольного Исайку, но пришла из Гадючьего телеграмма, и не просто телеграмма, а молния:
     "Дорогой Цейханович, срочно приезжай! Обалдеешь! Твой Гофман."
     Что касается обалдёжа, то по этой части у нас и без выездов на места нет никаких проблем, но Цейханович озадачился и даже воодушевился, а воодушевившись, высказал смелое предположение:
     — Наверное, Исайку вернули в милицию? Ведь он ещё тот кадр!
     — И полковника дали! — радостно поддакнул Авербах.
     — Надо ехать! Друзей бросать негоже! — решительно приказал Цейханович и нравоучительно добавил: — Самые великие достоинства наших врагов не стоят мелких недостатков наших недоносков-друзей.
     — Это точно! Не стоят! — громово рявкнул Авербах, но Цейханович по-отечески охладил его пыл:
     — Это настолько точно, что не имеет к тебе отношения!
     — Так чего, не ехать мне? — насупился Авербах.
     — Поедешь, но во втором эшелоне, ближе к осени. Готовь мешки для кабачков, не мне же переть эту пакость в Москву! — беспрекословно осадил его наш великий друг.
     Авербах, заслышав про кабачки, которые очень любил в жареном виде ещё с детства, сразу посветлел неумытым лицом, как молодой дуб ранней осенью, и подобострастно уточнил:
     — Восемь мешков хватит?
     — Достаточно семи с половиной! — малость окоротил его рвение Цейханович, и мы, не мешкая, без лишних раздумий, как на остров Кипр, стали собираться в благословенное Гадючье.
     
     
     ЧТО ТАКОЕ ЖИЗНЬ?! НЕ ЗНАЮ, ХОТЯ ЗА ПЛЕЧАМИ о-го-го годков. Но знаю, что жизнь — это, прежде всего, опасность. И, прежде всего, опасность в людях избранных, которые, будучи избранными Богом, избирают самих себя.
     Откуда я знаю, что я живу?!
     Каким образом я иногда вижу себя со стороны — и, словно спохватившись, спешу выразить своё видение в слове? Но всё равно большая часть увиденного остаётся за словом. Остается навсегда, но без меня, ибо слово больше самого себя. В литературе, чтобы она жила долго, нужно говорить о нынешнем дне, как о вечности, и о вечности, как о дне нынешнем. Но это будет уже не литература. И что толку иметь хорошее обоняние и слух при плохом зрении? Куда сослепу нынче ни ткнёшься, отовсюду пахнет какой-нибудь мерзкой дрянью, да так пахнет, что поздно уже разглядывать — какой?
     
     
     НЕСМОТРЯ НА СКОРОПАЛИТЕЛЬНОСТЬ СБОРОВ и отходную, на поезд мы успели. Нет, что ни говори, но не зря Цейханович в дни отъездов пользуется песочными часами, в которые вместо песка засыпан прах его первой тёщи. Всем поиметь бы такие часы, тогда и поезда в России ходили бы точно по расписанию и куда надо, а не как придётся.
     Любопытная встреча произошла в поезде. С нами до Гадючьего в сопровождении мелкой свиты ехал известный в богемных кругах поющий монах Гавриил, с которым, хлопоча за Исайку Гофмана, Цейханович познакомился в Союзе писателей России. Этот здоровенный сорокалетний монах ловко владел гитарой и давал под семиструнную концерты так называемого духовного пения. Стареющие московские дамочки, особенно брошенные последними мужьями, просто чумели от сладкопевца-монаха и всячески превозносили его довольно примитивные тексты, в которых беспомощные графоманские стихи как бы оживлялись цитатами из Нового Завета, что делало их ещё беспомощней. Но на художественную сторону этих песнопений никто не обращал внимания, ибо как можно требовать литературных достоинств от странствующего и поющего монаха: достаточно блескучей гитары на фоне рясы, отстранённого орлиного взора поверх женских головок, — и обеспечены шквалистые аплодисменты, переходящие в бурные овации, ну и т.д.
     Цейханович как истинный православный не одобрял концертной деятельности барда-монаха и крепко выразился по сему поводу:
     — Монах с гитарой в православии бесполезен, как пустой выкипевший чайник, как треснувший гранёный стакан, и вреден, как горящая мусорная урна!
     Естественно, что за это правдивое высказывание на него с такой сумасшедшей яростью обрушились поклонницы и пропагандистки песнопевца, что не сдюжить бы нашему великому другу, сполна пострадать за русскую правду, обратиться в пыль и прах, ежели б он сам не был любимцем сонма женщин, прекрасно понимающих, что моложавому монаху, даже с гитарой, до Цейхановича — как до земли обетованной в годы антисемитских гонений и побед.
     Бард-монах по своему скудоумию вряд ли оценил счастье знакомства с нашим великим другом, поэтому, столкнувшись с ним на вокзале, сделал вид, что не узнаёт. Но Цейханович, будучи воспитанным русским человеком, не стал томиться гордыней и первый поздоровался с духовным песнопевцем:
     — Здорово, нахлебник! Здорово, приживал церковный? Не надоело людей дурить?!
     Однако поющий Гавриил не удостоил его ответом, лишь слабо кивнул куда-то в сторону вокзального ресторана.
     — Ишь ты, чернец, совсем зазнался! — насупился Цейханович и хотел ещё что-то добавить, но сопровождающий барда-монаха плюгавенький, подвижный человечек с крысиной фамилией Голдин поспешил разъяснить, что отец Гавриил взял обет молчания и уже больше года не радует свою паству речами и распевами.
     — А чего ж гитару с собой тащит? И со струнами! Надо бы и гитаре дать обет молчания, струны пообрывать, — ухмыльнулся Цейханович.
     — Исключительно на всякий случай! — ответствовал Голдин, — Вдруг да и осенит благодать Гавриилушку, вдруг да и запоёт!..
     — Зашуршат купюры — запоёт! — успокоил монашеского прислужника Цейханович и добавил:
     — Взвоете ещё от его пения! Знаем мы этих молчунов!
     Служка смиренно не стал ему возражать, лишь горестно вздохнул и скрылся в зазеркалье купе.
     
     В ГАДЮЧЬЕМ С РАННИМ СВЕЖИМ СОЛНЦЕМ нас радостно встречал Исайка Гофман, но и поющего монаха тоже встречали, и более солидно, чем нас, что вызвало неудовольствие и почти гнев Цейхановича.
     — Он на освящение приглашён! — поспешил оправдаться Исайка.
     — На освящение чего? Может, синагоги? — раздражённо поинтересовался Цейханович.
     Но Исайка, как бы не слыша вопроса, как-то слишком хитро ухмыльнулся, не так, как раньше, пребывая в милицейских чинах, — и, как бы между делом, сообщил, что возведён в сан главного архитектора Урицкого района.
     — В сан архитектора?.. — подивился я. — Почти в архиереи... С чего бы вдруг?..
     — А ты думаешь, что в детстве он хуже тебя рисовал по клеточкам трёх богатырей и дома на песке строил?! К тому же он ещё и поэт, не в пример некоторым, вроде тебя... И люди его знают... — урезонил меня Цейханович.
     — Ну, если люди, то мы всегда за людей и за народ, хотя это не одно и то же… — поспешил неуклюже загладить свои сомнения я, тем более что от Исайки было получено радушное приглашение "с дорожки к столу... чем Бог послал..."
     За обильной трапезой Исайка грустно посетовал, что не приедет всемирный русский певец Махмуд Шкавро.
     — А что так? Перестал быть патриотом?! — нахмурился Цейханович.
     — Наоборот, патриотствует с утра до ночи, русские былины все наизусть выучил... Да вот концертный фрак у него перегорел, он же с подогревом фрак носит, чтоб голова не мёрзла. Ну и перегрелся на каком-то концерте и угорел, а фрак по заказу делали в Германии. Отправили на починку к немцам, а те только через месяц обещали сделать. Неповоротливый народ, не то, что наши умельцы: не тот нынче немец пошёл, совсем не тот, — объевропился... — посетовал Исайка.
     — Ничего, не дрейфь!.. Споёт за Шкавро монах. Самый раз этому Гавриилу нарушить обет молчания: не каждый же день у Шкавро фрак перегорает... — утешил приятеля Цейханович.
     Но забудем хотя бы временно о Шкавро: не до Шкавро нынче! Забудем на малое время, ибо такого патриота России, как Махмуд Шкавро, надо помнить всегда. Разве сравняются с ним в безответной любви к Отечеству какие-нибудь Крутовы-Кретовы, Рогозины-Зюгановы, Тюлькины-Редькины?! Слава Богу, что Цейханович в наличии и всегда под рукой, а то пришлось бы весь наш патриотизм сдать великому Шкавро вместе со всей Россией — от стен Китая до сараев Белоруссии и заборов Польши. И, может быть, ещё придётся отдать всё, чтобы не вернуть ничего, ибо общеизвестно: отдаёшь своё, а получаешь обратно чужое. Но это так, к слову, ради краткости повествования, ради успокоения совести, дабы Шкавро из-за починки перегоревшего фрака не гневался на медлительных немцев и прочих мелких иностранцев, которым, по невежеству, абсолютно до лампочки русские народные песни в его гениальном исполнении. А впрочем, пусть гневается, лишь бы на нас, многогрешных не гневался, ибо пока жив Махмуд Шкавро, жива и песня русская. И это истинная правда жизни и смерти. А вот дальше, похоже,— тишина, молчание, безмолвие.
     
     ПОДЗАКУСИВ И ПОЕВ С ДОРОГИ, мы уже хотели чуток придремнуть, но неугомонный Исайка Гофман не дал нам даже побриться и бодро повёл знакомить со своими архитектурными владениями, многозначительно подмигивая и намекая на какой-то очень приятный сюрприз.
     Я уже говорил, что благословенное Гадючье находилось не только на болотистой земле, но и обильно поливалось дождями даже в лютые крещенские морозы, — и это селение вполне можно было назвать вечной фабрикой грязи и грёз.
     И вот, чавкая подошвами по непросыхающим чёрным лужам, мы гурьбой вышли на центральную площадь посёлка к позеленевшему от природы памятнику Моисею Урицкому и узрели странное сооружение, окружающее памятник, чем-то напоминающее развалины античного театра.
     — Вот!!! — жизнерадостно выкрикнул Исайка.
     — Что вот?! — хором озадачились мы.
     — Фонтан!!! — как слово первой любви, громко выдохнул Гофман и заорал кому-то незримому:
      — Чего ждешь, падла, включай!!!
     Оглушительно грянул марш "Прощание славянки" — и, словно в ответ душещипательной музыке, фигура Урицкого в полный рост взорвалась водным фейерверком. Тугие струи мутной воды ударили изо всех отверстий фигуры, — изо рта, из глаз, из ушей, из рук, и, Слава Богу, не из заднего места полого памятника, иначе не миновать нам грязного, холодного душа.
     — Ну как?! Впечатляет?! Вот как можно эстетически использовать наследие коммунистического прошлого! — похвалил сам себя Исайка.
     — А что, молодец мужик! Не зря тебя в русские поэты записали! — одобрил Цейханович, — Кому-то грязь месить, а кому-то фонтаны творить! — ловко срифмовал он и добавил:
     — Надо в Москве твой опыт подсказать, этому, как его, ну Бунимовичу: он вроде за памятники Москвы отвечает. Пусть-ка вернёт на Лубянку железного Феликса, но в виде фонтана, а то ведь пустует место и смущает народ своей пустой глупостью. И Кобзона пригласить с Паваротти и Хворостовским на открытие. Весь мир на уши станет. Ха-ха-ха!!!
     
     К СОЖАЛЕНИЮ, КАК-ТО ВЫПАЛО ИЗ ПАМЯТИ дальнейшее наше пребывание в Гадючьем, выпало и испарилось вместе с брызгами грязной воды и плохого шампанского. Помню только, что после торжественного открытия и освящения памятника-фонтана, или фонтана-памятника, сумрачная лужа возле оного разрослась до пределов небольшого мрачного озера, подступила аж к гостинице и, дабы Цейханович не промочил ноги, благодарные обитатели Гадючьего носили его на носилках, как римского патриция, а меня, как простого смертного, возили на какой-то скрипучей тележке, весьма напоминающей древнегреческую колесницу.
     Цейханович выкрикивал с носилок: "Рот фронт", а я ничего не выкрикивал, ибо перекричать моего великого друга ещё никому не удавалось.
     И ещё помню, что из-за отсутствия Шкавро, после пьяного пения женского хора, поломавшись чуток, усиленно крестясь, нарушил свой обет молчания странствующий бард-монах Гавриил и пел под гитару не только собственные сочинения, но и песни Высоцкого, Галича, Визбора и Окуджавы. Пел неостановимо, истосковавшись по слушателям, пел до тех пор, пока что-то не хрястнуло в груди завывающего памятника Урицкого — и он, задрожав и захрипев, как живой труп, перестал исторгать воду и малость покосился на правую сторону.
     Нет, что ни говори, но прав бессмертный Козьма Прутков, изрёкший: "Если у тебя есть фонтан, — заткни его, надо же отдохнуть и фонтану".
     И поэтому от пребывания в Гадючьем я плавно перехожу к рассказу о нашем пребывании в Красной горке, где мы отменно повеселились прошлым летом на 850-летие сего славного русского селения. А в Гадючье мы ещё вернёмся, по крайней мере, в лице Авербаха: надо же кому-то осенью переть восемь с половиной мешков кабачков, ибо не огурцом единым сыт человек. А может, даже и поболе, поскольку Исайка Гофман, став главным архитектором, не только не охладел к кабачкам, но удесятерил свою огородническую деятельность, объявил себя Мичуриным архитектуры, сочинил и издал объёмный трактат под названием "Кабачок как элемент архитектуры среднерусской возвышенности", вполне пригодный для защиты кандидатской диссертации, а может, и докторской.
     Кстати, приехавший недавно из Германии доктор фон Дрист не только объелся блюдом из кабачков а ля Гофман, но и перевёл трактат Исайки на древнефранцузский.
     
     НУЖНО ДОСТАВЛЯТЬ РАДОСТЬ ДУРАКАМ. Обязательно нужно, ибо дурак без радости — это как бы и не дурак. И никто не способен так полно ощущать радость земную, как истинный природный дурак. Доставляющий радость русским дуракам, подобен Богу. Поэтому-то все ищут дураков. Однако и дураки не теряют времени даром, тоже что-то ищут и находят.
     Но объяснять глупость-глупостью — всё равно, что объяснять жизнь-жизнью, а смерть-смертью. Это так же безнадёжно, как высохшее лимонное зерно в пепельнице с окурками.
     Только наличие глупости в мире сём даёт нам надежду на спасе-ние. Ибо разве может погибнуть мир, в котором дураки плодятся, как тараканы, а умные, впадая в ложное знание и незнание, с лёгкостью становятся не только дураками, но и идиотами? И неудивительно, что за последнее десятилетие килограмм пуха стал почти в два раза тяжелее килограмма железа.
     Преувеличивать своё незнание не менее опасно, чем знание.
     Смешны гордецы, глаголющие: "Я знаю, что я ничего не знаю!"
     Кто из нас до конца уверен в своём полном незнании?!
     Лично я не знаю, что я абсолютно ничего не знаю, да и знать не хочу, ибо почти жажду хоть немного пожить не без радости, чего желаю и всем остальным, знающим и не знающим то, что они — безнадёжные дураки. И рот фронт, и но пассаран! За нашу победу!
     
     КРАСНАЯ ГОРКА ОТЛИЧАЛАСЬ ОТ ГАДЮЧЬЕГО исключительной сухостью и пылевыми облаками, встающими над этим первобытным селением при малейшем движении ветерка. Никакая грязь, даже мазутная, не задерживалась на холмах, возносящих славный посёлок к небу. Плавно стекала грязь и прочая текучесть куда-то вниз, в мелколесье, в междурядье, и не мешала жить почти честной жизнью ни людям, ни транспорту.
     Как ни странно, но вытрезвитель в Красной горке отсутствовал, хотя пили там немерено. Может, от сухости климата отсутствовал? И поэтому мы жили в гостинице, которая была не только гостеприимным домом для странствующих, но и районным моргом и похоронным бюро по совместительству, — и, может быть, поэтому людишки проезжие здесь не очень задерживались, если не считать тихих хохлов из-под Харькова. Жилые комнаты находились на втором этаже, а нежилые, морг и прочее похоронное, — на первом. И приходилось, как говорится, постоянно "моменте мори", то есть помнить о смерти, спускаясь вниз к завтраку и поднимаясь наверх после позднего ужина, что весьма облагораживающе сказывалось не только на хохлах. Приходящие к нам в гости прекрасные селянки, завидев гигантскую надпись "Похоронное бюро", делались сразу все поголовно похожими на сельских учительниц начальных классов, даже те, которые ими числились, не визжали, не хихикали и петь начинали только далеко за полночь. А Цейханович, да и я многогрешный, производили на посторонних в данной ситуации впечатление верных мужей и любовников, а не только больших начальников из Москвы.
     Однако были некоторые неудобства в нашей гостинице, — вместе с удобствами во дворе; иногда почему-то переставала поступать вода на жилой второй этаж — и, естественно, возникала проблема с мытьём не только ног, но и рук; и если бы нам выдали виновника сего безобразия, то абсолютно уверен, что били бы его не только ногами.
     Но даже из самых безвыходных ситуаций всегда есть последний выход туда, откуда даже с помощью похоронного бюро нет возврата. И Цейханович легко нашёл этот выход. Он сразу же познакомился со сторожем похоронки — неким Липатычем, классическим персонажем деревенской прозы. Он и тухлый самосад курил, и мудрости изрекал несказанные, и властями был обижен по полной программе, — три раза, будучи городе Твери, тогда ещё Калинине, попадал в вытрезвитель, к тому же старуху его величали Матрёной. Окажись на нашем месте крокодилы российской словесности Солженицын и Распутин, слезами бы залились и запачкали бы своими крокодильими слезами все пиджаки и рубашки Цейхановича. Но, слава Богу, далеки их творческие пути от Красной горки, а посему сух и опрятен наш великий друг, и Липатыч не страдает манией величия, хотя разменял уже восьмой десяток.
     — Отцу-то помогаешь?! — строго спросил старика при знакомстве Цейханович.
     — Дык, как придётся, ежель зряплату не задерживають! — туманно ответствовал Липатыч.
     — Завтра же позвоню в Росминстрах, чтоб проследили насчёт задержек! — пообещал Цейханович и добавил: — Кланяйся-то папаше, помню его ещё с девятьсот пятого, пошалили на баррикадах!..
     — Дык, обязательно, чего ж не покланяться... — пообещал Липатыч, перекрестясь, слил остатки пива из наших бутылок в необъятную проржавленную кружку и лихо, как после стрельбы по безоружным лошадям, вылил содержимое в беззубый прокуренный рот.
     Нет нужды объяснять читателям и нечитателям, что любовь народная, как ад, следует за Цейхановичем во все стороны света в лице Липатычей, Матрён и им подобным, и, естественно, что не остался он без этой любви на сухих холмах Красной горки.
     Когда верхний этаж по вечерам обезвоживался и все, даже хохлы, ложились спать неумытыми и небритыми, Цейханович спускался в похоронку, раздевался донага, ложился на стол для обмывки и упаковки покойников — и бодрый Липатыч организовывал ему не только приличную помывку и бритьё, но, вызвав на подмогу безропотную Матрёну, обряжал нашего друга в почищенный и отутюженный костюм. И Цейханович, обухоженный стариками, после случайного дурного дня смотрелся не хуже любого знатного покойника и вполне был пригоден для новых ночных приключений, танцев-шманцев и прочего.
     Сопутствующий нам в Красной горке Авербах тоже было намылился на спецобслуживание в похоронке, но общеизвестно: что Цейхановичу — здорово, то Авербаху — смерть. Сменщиком Липатыча был некий Пашка Фогельсон, тоже типичный персонаж пресло-вутой деревенской прозы, этакий сельский люмпен сорока годов, лысеющий, кривоногий субъект без корней и без совести, готовый за халявный кусок продать не только мать родную, малую Родину и Вселенную, но и всё остальное, бесхозное. Этот неопрятный Пашка имел очень скверную, антирусскую привычку — охаживать молотком по голове свежих покойников, поступающих в морг:
     — Мало ль чего, а ежель кто очухается ночью да вылезеть из гроба... Вона сколь ноне вампиреев развелось! Сплошное кино... С ними никак нельзя без молотка, лишний раз не подохнут!.. — ответствовал он на укоризны Липатыча, что негоже охаживать железякой мертвецов.
     Авербах без единой задней мысли возлёг на покойницкое ложе с уверенностью, что, как и Цейханович, будет обслужен и обухожен по полной программе, дабы в чистоте и великолепии осчастливить своим появлением полуночную мотаню. В ожидании малость придремнул, лапая в полусне местных грудастых вдов, но был безжалост-но пробуждён крепким ударом молотка. Известно, что голова Авербаха имеет пуленепробиваемые свойства, но морально изредка испытывает боль. Со звериным рёвом вскочил он с покойницкого стола и кинулся на Пашку. Тот выронил от неожиданности молоток, завыл не менее по-звериному в ответ и кинулся наутёк, в пятый угол похоронки, где с незапамятных времён пылился облупленный бюст Ленина. Схватил Пашка Фогельсон бюст вождя, метко запустил в несокрушимую голову Авербаха и попал, подлец. Однако даже малой кровинки-слезинки не выступило на лбу нашего верного приятеля, но бюст Ленина грохнулся на скользкий линолеум и, не разбившись, окрасился кровью. Нет нужды уточнять, что, настигнув мерзкого Пашку, разгневанный Авербах бил его за себя и за Ленина не только ногами, но и руками, и справедливо довёл бы дело до естественного конца, если бы не подоспевший Липатыч, мудро изрёкший:
     — За твой счёт голь Пашку хоронить будуть!
     — А почему за мой?! — отпустив Пашку, насторожился раскрасневшийся от битья Авербах.
     — А капитализма теперь у нас, кто убил, тот и хоронить... Тута вам не Московия, тута Рассея!
     Неурочный шум и голоса пробудили наверху Цейхановича и он, как командор, величественно спустился в похоронку и озаботился мелким разором:
     — Это кто тут бюстами вождей кидается?! Разорались, как в морге! — карающе изрёк наш великий друг.
     — Этот вот гад! — показывая на почти неподвижное тело Пашки, потирая усталые от членовредительства руки, с негодованием донёс Авербах: — Принял меня за покойника — и молотком по башке, а потом бюстом, гнида!..
     — Бывает! — философски успокоил приятеля Цейханович и заключил: — Небытие есть непременная часть бытия, поскольку без бытия смерть не имеет смысла. Поэтому и путают у нас мертвецов с покойниками, а живых — с полуживыми. А этот-то как? — пнул он Пашку.
     — Более живёхонек, чем померши! — мудро изрёк Липатыч.
     — Обмой обоих за мой счет! — приказал Цейханович и сунул старику бутылку с остатками пива.
     На этой мажорной ноте конфликт был исчерпан, а на следующий день мы покинули радушную Красную горку, и я нынче не ведаю, более жив Пашка Фогельсон или более помер, но точно знаю, что Липатыч с Матрёной, несмотря на смерть деревенской прозы, переживут ещё не одну новую власть и многих-многих писателей, чего и вам желаю, дорогие мои, хорошие, читатели и нечитатели.
     
     В НАЧАЛЕ ГЛАВЫ Я САМОНАДЕЯННО ОБЕЩАЛ самому себе поставить, наконец-то, все точки над ё, но сейчас стыдливо сознаюсь в своем великовозрастном легкомыслии и приношу извинения всем, кого ввёл в заблуждение, и лишь наследственное человеколюбие может служить частичным оправданием моему несовершенству. Впрочем, всем остальным, проживающим пока по эту сторону России, до совершенства тоже очень далеко, может, в сто крат дальше, чем мне, многогрешному. Поэтому обойдёмся без дальнейших покаяний и унизительных поклонов, ибо звон монет в чужом кармане не обогатит бедняков, а запах пищи и пиццы от итальянского ресторана не насытит голодающих по предписанию врачей. И впереди ох как много ещё точек над ё, и вообще — точек, но, слава Богу, до последней точки пока очень и очень дале-ко — и мне, и многим моим славным читателям и нечитателям. И по-прежнему самым моим заветным желанием остаётся отсутствие всех желаний, кроме желания жить и любить. И я потихоньку начинаю понимать вслед за Цейхановичем, что жизнь — это, прежде всего, ощущение своего бытия в небытии, и уже потом — ощущение своего небытия в бытии. Впрочем, эти ощущения можно спокойно поменять местами, ибо никакой ужас жизни никогда не сравняется с ужасом смерти. И ещё раз настоятельно советую всем, всем, всем поменьше надеяться на своё незнание, ибо никто не знает, сколько времени нужно Цейхановичу, чтобы за три минуты выпить бутылку водки на территории посольства Японии, в ночь полнолуния — после грозы.