Светлана Соложенкина __
Московский литератор
 Номер 23 (143) декабрь 2005 г. Главная | Архив | Форум | Обратная связь 

Светлана Соложенкина


     
     Этот — 2005-й год для меня юбилейный. Все поздравления и приятные слова по этому поводу я уже выслушала в апреле. Белые лепестки опали, теперь — кружатся белые снежинки… Время проходит быстро, и хочется сохранить хотя бы один лепесток. Или — хотя бы одну снежинку… Именно это желание побудило меня когда-то взяться за перо. Разве стихи — не остановленные мгновения? Об этом — судить вам, читающим эту лирическую подборку.
     
     ***
     Я живу не в свои времена.
     Не заслуга и не вина —
     добрела до чужих времен,
     как в нетопленный дом с похорон.
     Где родные? Со мной их нет.
     С неба льётся бурлящий свет,
     он огромен, как водопад,
     а приблизишься невпопад,
     сразу вышибет кружку из рук...
     Ходит юность чужая вокруг,
     и у всех в ушах — проводки:
     что-то слушают, далеки,
     непонятный этот народ
     день и ночь в интернете живёт,
     отрешенны у них глаза,
     виртуальны их голоса.
     Им меня понимать не с руки.
     Понимают меня васильки,
     понимают меня стрижи…
     Век чужой, о себе расскажи!
     Я откину седую прядь,
     я придвину к себе тетрадь,
     у поэзии свой закон:
     для нее — нет чужих времён.
     Пусть душа никому не нужна,
     я оставлю две-три строки…
     Поцелует их тишина,
     как несжатые колоски.
     
     ***
     Я стеклянной чернильнице с трещиной
     блеск былой уже не верну,
     но она мне судьбой завещана,
     из неё — писали в войну
     не чернилами — соком свекольным.
     А сейчас молодежь поглядит
     и, наверное, скажет: "Прикольно!"
     Здесь, на донышке — детство спит
     и Вторая война мировая…
     "Вот чернильница — мировая!"
     Человека убьют или ранят,
     вещь забудут — и все дела…
     Сколько лет у нас в тёмном чулане
     та чернильница провела!
     Но сестра её как-то достала —
     и оттёрла крупною солью,
     и чернильница засверкала —
     ранним счастьем и поздней болью.
     Так и хочется крикнуть: "Глядите-ка!"
     Но — уже ни сестры, ни родителей,
     и никто не макает перо
     в ту чернильницу, в сок свекольный —
     это, в самом деле, старо,
     но жива она — мне и довольно!
     Просыпаюсь. За окнами вьюга.
     На окне — кружок продышу.
     "Что приснилась тебе, подруга?" —
     у чернильницы я спрошу.
     Сон, который она расскажет,
     запишу на все времена,
     и никто не подумает даже,
     что стихи мне диктует она —
     та затворница и молчальница,
     извлечённая из чулана…
     Пусть со мной до конца останется.
     Дальше — участь её туманна.
     
     ***
     Моль ест бархат, ржа — железо точит,
     устали не знает казнокрад…
     Мне не надо ждать купальской ночи,
     чтобы отыскать заветный клад.
     Золото червонцев на дорожку
     сыпет солнце, я по ним иду…
     Зеленее, чем глаза у кошки,
     молодые яблоки в саду.
     Светлый дождь расплачется от счастья,
     жемчуга повиснут с высоты…
     Этого отнять никто не властен,
     хоть ладони у меня — пусты.
     Всех идущих мимо привечая,
     куст жасмина, белого белей,
     капельку небес, как чашку чая,
     предлагает каждому: "Испей!"
     Но никто не слышит и не видит
     бренные сокровища земли!
     На кого, скажи, нам быть в обиде?
     Все мы — нищие и короли!
     
     ***
     А мне всегда всего хватало.
     Я на морозе хлеб ломала,
     чтобы попотчевать лошадку —
     она, ни валко и ни шатко,
     нам всем, по милости судеб,
     возила из пекарни хлеб.
     Ну, как не отломить горбушку,
     ну, как не угостить старушку?
     А тут и воробей подскочит
     и крошкой жизнь свою упрочит!
     Хватало всем. И мне хватало.
     Как долго я жила, шутя,
     к груди буханку прижимала
     я, как любимое дитя!
     Пусть были валенки стары,
     но как под ними снег скрипел!
     Родник, невидим до поры,
     и подо льдом — о счастье пел…
     Я не утрачу свежесть чувства,
     я сберегу покой и честь
     и Богом данное искусство —
     довольствоваться тем, что есть.
     Я не поеду на Багамы —
     и не увижу в этом драмы.
     
     ***
     Можно о ком-то грустить тайком.
     Можно не грустить ни о ком.
     Можно просто смотреть в окно.
     Это, в сущности — всё равно.
     "Вы так думаете?" — сказал
     Пифагор и пошел на вокзал.
     Пифагоровы (правда!) штаны
     во все стороны были равны.
     Он Щумиху проехал сто раз,
     Вятку, Тотьму, Урал и Кавказ,
     подступала к горлу страна,
     как чужая боль и вина,
     тяготили просторы полей,
     и мелькали в квадрате окна,
     треугольники журавлей.
     И тогда он затосковал.
     Цепко вглядываясь во мглу,
     нелюбимый кем-то овал
     рисовал в захолустном углу.
     Выше облака, выше гор
     поднялся — и пропал Пифагор.
     Вслед махали ему малыши,
     удивлялся мужик: "Вот чёрт!"
     И загадку русской души
     Бог разгадывал, как кроссворд.
     
     ***
     Дети стащили классный журнал.
     Кто что хотел, тот в нём и писал:
     "колы" превращались в "четвёрки" легко,
     "тройки" — в "пятерки"… Зашли далеко!
     И вновь — положили журнал на место.
     Учитель раскрыл, сказал: "Интересно!"
     Потом — разразился, конечно, скандал.
     Вызывали в школу родителей.
     Тушите свечи, окончен бал!
     ...А вот другой сюжет, не хотите ли:
     кто-то похитил Книгу Судеб,
     и начал по-своему перекраивать.
     Зачёркнуто "камень", вписано "хлеб",
     взвалили на Авеля — ношу Каина,
     слово "ад" превратилось в "клад",
     Ева из яблок сварила варенье
     и угостила Змия, Павлина и Льва.
     В общем — полное столпотворенье,
     у Крестителя — кругом пошла голова!
     Потом — положили Книгу на место.
     Бог раскрыл, сказал: "Интересно!"
     Потом — чуть сдвинул земную ось,
     сами знаете, что началось!
     Содом и Саддам. Терракты. Цунами,
     В Африке дети встают на коньки…
     Узнать бы: что дальше-то будет с нами?
     Что там вписали ещё дураки?
     Летают ангелы, улыбаясь,
     у них каникулы — до Судного Дня!
     А Бог всё читает, не отрываясь,
     никого не спасая и не храня.
     
     ***
     Я не жила размеренно-спокойно.
     Зачем, как бешеный гиппопотам,
     за мной все революции, все войны
     неслись неотвратимо по пятам?
     Я родилась в рубашке, но повсюду
     взрывали поезда и жгли мосты,
     и тут моя рубашка, лгать не буду,
     кому-то пригодилась на бинты.
     Кометы, ослепительно-хвостаты,
     цветами зла цвели средь черноты...
     Дивилась я: кому всё это надо?
     Ведь я любила добрые цветы!
     В стране, пропахшей порохом и кровью,
     где счесть нельзя песчинок и смертей,
     я к незабудке на тропе коровьей
     тянулась так, как будто счастье — в ней.
     Я "созерцателем" была — клеймили
     меня за право жить и созерцать!
     Я примеряла восковые крылья —
     и всё-таки отважилась летать.
     Чего я не наслушалась? Быть ближе
     велели к жизни мне, и тишины
     бояться, и писать о том, что вижу...
     Но вижу я — несбыточные сны.
     Влекли, как солнце, и сжигали строфы.
     На камни рухну? Так тому и быть!
     Не смог цикутный привкус катастрофы
     глоток моей свободы отравить.
     
     ***
     Хранят в музеях даже черепки.
     А нам такое — вовсе не с руки:
     выбрасываем сразу мы посуду,
     едва завидим трещинку-змею…
     Я о Помпее говорить не буду,
     но пепел в сердце я своём храню,
     как некогда Клаас…
     Нет, вовсе не для мщенья,
     а просто потому, что он — священный.
     Я все утраты мира берегу.
     Сосуд скудельный, в тишине музейной,
     как брату, улыбаюсь черепку,
     склоняясь перед ним благоговейно.
     Что было в амфоре? Вино? Вода?
     Не помнит черепок... По всем приметам,
     он и меня забыл...
     А я — была всегда!
     И лишь потом — я сделалась поэтом.
     
     ***
     Я не люблю, когда стучат часы.
     Когда брусок касается косы —
     я тоже не люблю…
     Но вот журчащий ночью
     ручей прохладный в синей тишине
     спокойствие такое дарит мне,
     как будто я на лепестке цветочном
     без страха выплываю в океан…
     Часы стучат. Но это всё обман:
     ведь время — не в грохочущей коробке,
     где механизм грохочет, как Кощей
     зубами... Нет, я человек не робкий,
     но с детства знаю, что в крови моей,
     а не вовне, течёт бесшумно время…
     Я бой курантов слушаю со всеми,
     но верю только собственным часам...
     Ребёнок прав, когда кричит: "Я сам!"
     И я — сама. Старуха-нянька Вечность
     ворчит, конечно…
     
     ***
     Быть может, я внимания не стою,
     но я вчера стихи читала в чаще,
     и дрозд замолк и вслушиваться стал…
     Я понимаю: это всё пустое,
     забавно, и успех, конечно, мал,
     а все-таки успех — и настоящий!
     Никто ведь из приятелей-коллег
     свою бы песню не прервал вовек
     во имя песни, рядышком звучащей,
     подружке пояснив: "Се — Человек!"
     
     ***
     Ничего не дается даром.
     Знаю, что прогорю, но пока
     я торгую странным товаром —
     тенью облака, вздохом цветка,
     навсегда улетевшей гагарой,
     горстью не золотого песка,
     и расстроенною гитарой,
     и туманом, чье имя — тоска,
     никого не постигшею карой,
     светлой вестью издалека,
     книгой детства, зачитанной, старой,
     где бесценна любая строка,
     биллиардным точным ударом,
     камнем, выпавшим из перстенька,
     и печным потухающим жаром,
     и мерцанием светляка,
     и гудящим, как шмель, самоваром,
     и ворчанием старика,
     позабытым под утро кошмаром
     и безликостью медяка,
     кубом, конусом, эллипсом, шаром,
     чертежом Архимеда (недаром
     с ним расправа была коротка),
     славой — этим недолгим угаром,
     что блаженство сулил на века,
     сором ссор — отработанным паром,
     синей далью, что сердцу близка,
     белым парусом, башней Тамары,
     беспощадным, таинственным даром —
     знать, когда оборвется строка.
     
     ***
     Я прошла сквозь дворы и арки,
     заблудилась средь бела дня…
     Ледяные скульптуры в парке
     с удивленьем глядят на меня.
     "Что ты делаешь здесь, живая,
     для чего ты пришла сюда?"
     Что сказать им? Сама не знаю.
     Состраданья искать у льда?
     Я сестру потеряла, не скрою.
     К ледяной русалке прильну:
     "Может, станешь моей сестрою?"
     А в ответ: "Не забудь про весну!
     Вот придёт она — мы расстаем!"
     "Знаю, знаю… Но как мне быть?"
     А в ответ: "Затея пустая —
     На земле кого-то любить!"
     "Знаю, знаю… Но — боль ножевая!
     Как избыть её, хоть на час?
     Ведь сестра-то была живая,
     а растаяла — раньше вас!"
     "Отойди! — русалка сказала. —
     Больно слёзы твои горячи.
     Жить и так нам осталось мало,
     о печали своей — молчи!"
     И опять, сквозь дворы и арки,
     я прошла и с тех пор молчу…
     …Ледяные скульптуры в парке,
     и за вас — я поставлю свечу!
     
     ***
     Я не могу срастись. Меня сломали.
     И это длится сто ночей и дней.
     Я пью тягучее вино печали.
     А с кем я пью? С печалью со своей.
     Я изучаю странные науки,
     я постигаю формулу тоски…
     Зачем ко мне деревья тянут руки?
     Зачем сиянье дарят светляки?
     Подчёркнуто уверенной походкой
     я прохожу. Во мне огонь погас,
     а вслед глядят московские высотки —
     неспящий Аргус — миллионом глаз.
     Утративший любовь живёт в пустыне.
     Пойдёт на штопку Ариадны нить.
     Я одолею таинство латыни,
     с волчицей римской стану говорить.
     К гусям неспящим подойду, не труся,
     тихонько вожаку шепну: "Прости,
     я знаю, Рим спасли когда-то гуси,
     так попытайтесь и меня спасти!"
     Но гусь глядит надменно, как патриций.
     А кто-то Билла требует убить.
     Кто этот Билл? Я за него молиться
     попробую — поможет, может быть!
     Не даст мне яду ни один провизор,
     цикуты у Сократа попрошу…
     А впрочем, нет. Ведь есть же телевизор!
     …Печаль невыносима. Выношу.
     
     ***
     Сияет солнце, жарко и лучисто,
     опять на царство коронуют жизнь…
     Тень бабочки и тень мотоциклиста
     на миг пересеклись.
     В глазах мелькают радужные пятна,
     дробится роща — бликами — стократ…
     Всегда "туда" и никогда "обратно"
     мотоциклист и бабочка летят.
     А где я? В точке их пересеченья.
     Под лучезарным облаком. В пыли…
     И не пойму, имеют ли значенье
     все радости и горести земли?
     
     ***
     Сестре Иве
     Ты внезапно ушла. И уже не вернёшься обратно.
     Ты на радугу выйдешь, как я выхожу на балкон,
     разглядишь свою жизнь — непонятные, смутные пятна,
     на могиле — хвоинке, ржавеющие с похорон.
     Там на траурной ленте написано: "Вечная память"
     Ты чуть-чуть улыбнёшься — конечно, ты здесь ни при чём.
     И увидишь: как чёрную гору, руками
     разобрать на песчинки я горе пытаюсь...
     И ангел стоит за плечом.
     И тогда ты впервые заплачешь.
     Но нету перил — опереться
     и на землю спуститься, чтоб что-то припомнить, вернуть…
     Я тебе посылаю улыбку из нашего светлого детства,
     чтоб вовек не прервался твой зыбкий,
     твой радужный путь.
     
     ОРИГАМИ
     Что сказать мне тебе, не знаю,
     но молчанье невыносимо.
     Я журавлики вырезаю,
     словно дети из Хиросимы.
     Все стихи, что написаны нами,
     это тоже ведь — оригами.
     Я с надеждою отпускаю
     стаю хрупких бумажных птиц,
     что при жизни не досказали —
     станет шелестом белых страниц.
     Примешаю капельку света
     ко всему, что пошлёт судьба.
     Это делают все поэты,
     это древняя ворожба.
     Ты прочтёшь иль другой, неважно,
     всё равно ведь кто-то прочтёт!
     Может быть, журавлик бумажный
     хоть кого-нибудь, да спасёт.
     
     ***
     Лес тихо светится… Молчи или кричи —
     в ответ мерцает кроткая лампада…
     Отшельнику ведь ста свечей не надо —
     достаточно всего одной свечи.
     Трава бледна до обморока — жёлтой
     её, иссохшею не назовешь…
     Но всё-таки, куда бы ни пошёл ты,
     в ней отблеск незабвенного найдёшь.
     Октябрь — не время для игры и позы.
     Разливший свет — окажется в раю:
     пустым бокалом белая берёза
     спит у престола Бога, на краю.
     Любить. Забыть. Опять любить…
     Что проще?
     Хлеб каждый день вверяется ножу…
     И по безмолвным пажитям и рощам
     к родным теням — я тенью прохожу.
     Не верю, что меня совсем не станет.
     Останусь отблеском в окне чужом.
     Пурпурный уголёк в моём кармане —
     кленовый лист…
     мы что-то бережём,
     хотя бы — искру, золотую точку,
     которой я сейчас закончу строчку.