Московский литератор
 Номер 19 (139) октябрь 2005 г. Главная | Архив | Форум | Обратная связь 

Ирина Шевелёва
РЕЧИ ГОРЫ РИФЕЙСКОЙ

     
     Николай ВОРОНОВ. “ЦУНАМИ”. Стихотворения. Издание МГО СП России, 2005 г.
     Если бы Николай Воронов, уже будучи известным писателем, своим в кругу богатырей послевоенной русской прозы, не создал вдохновленного гарью и тяжестью жизни романа "Юность в Железнодольске" — о высшей тайне выживания народа, и если бы Твардовский не отстоял его на излете своего редакторства в "Новом мире", при множестве выкинутых цензурой эпизодов и глав, то прозаик все равно остался бы в литературе XX века. Но явился эпос неведомой Магнитки — и поднялась уральская гора. Продолжая в самовитой творческой смелости возрастать — перейдя в надвременное качество, не сшибаемая державными ураганами, не смываемая глобальными цунами. Хотя в стиховом отклике Н. Воронова такая участь зрима и пережита: "Воды прокаженной поток прихлынул. Желтеют разливы земли обнаженной. Не будет поминок, Не станет тропинок, Певцов, огненосцев, молодоженов". Безошибочно остро чует уроженец стороны Рифейской, евразийской движение вод и ветров. (Кстати, первоначальное название его знаменитого романа было "Все время ветер", другое дал Твардовский.) "Как странны они, многозвучны накаты. Ветра, казалось бы, нет, ну так, сквозняки, А волны вспухают, остреют, громадятся…"" И сама жизнь людская видится рисковым накатом:
     
     Мы ведь легкий накат вселенной,
     Мы едва зацепились
     на кромке существования,
     И сразу ходить над обрывом… —
     …чтобы, красуясь, отражаться в морских зеркалах.

     
     Живая громада горы только в стихах провидит для людей: отражаются они в единственном зеркале — имя ему "ничто". И — провидит их собственную, неотраженную красу и волю существования: "Но только к часу нас крутому приносило, Мы становились богом, чудотворным богом".
     Стихи эпически мыслящего прозаика — жажда рвущегося из недр прозы лирического "я", искры того же могучего — могущего! — пера.
     
     На этот раз я бросился в мороз,
     Под небо без движенья и проранов.
     Хотелось ветра, проруби и звезд,
     Планеты без проклятий и тиранов.

     
     С вершины слетают образы заоблачной силы чувства и видения: "Свежак потянуло за горы, А берег скользит под уклон. Безмолвные ткутся укоры. Рождается в душах циклон". Монументальна портретная образность Воронова-поэта. Емкость поэтического росчерка в портрете деревни, что "врассыпную стоит на продольном бугре":
     
     Боже, сколько пришельцев крушило твои частоколы…
     
     И — как для вечности запечатлено:
     
     Деревни великих российских старух!
     
     В монументальной дрожи — индустриальный портрет "детей обмана":
     
     Волгло. Поляна.
     Трубы стальные кадят.
     Дети тумана
     Нежно на небо глядят.

     
     В строках — новый роман. Как и в автопортрете:
     
     Стоял моим седым курчавым братом
     Притихший бор со старческой осанкой.

     
     Необъятное, огромное, выговоренное с поэтической смелостью у Воронова не громоздко, соразмерно выдоху мгновения: "Людская бездна дней". Это больше, чем художническая дерзость. Это чистейшая поэзия, струящаяся из "кромешной жизни":
     
     Белизна, звездчатый снег сугробный.
     Мир людской, такой смурной, чащобный.

     
     Мудрость рифейская гласит: "Нет вероятности в переделке народа". Счастье — в сбережении дарованного:
     
     Да есть ли необходимость в переделке озерной кувшинки,
     Лебединой любви, жирафа и океанов, ветра, стрекоз.

     
     И душой Москвы владеет бабочка: "Дети за ней не гонялись, чувствуя, неспроста Взорам себя дарила, небу, Москве дарила. Из снеговой блокады вырвалась красота!"
     Ярко схвачены поэтом краски пространства, сопряженные с вечностью пережитого мгновенья, — от Индийского океана до Атлантики, от острова Шри-Ланка, где в полнолуние ни за кого нельзя поручиться: "О как сегодня облунен! Как, изумрудный и сапфирный, Лежит. И пестрый от знамен!", до парижских химер Нотр-Дам: "Зачарованность, обернувшаяся несчастьем, Как для йога гвоздями пронизанная доска", от русского Харбина "витязей грозной судьбы" до Андалузии: "В Андалузии, золотом краю, Танец мы дробим…" Каждый эскиз отзовется словом поэта в чьем-то сердце. Свой же "к мигу ухода" пейзаж ему видится таким:
     
     Тихо башкирки идут с переправы,
     С полночи тянут тележку клубники.
     Мчатся цыгане в кибитках — оравы
     Зорких детишек прытких до крика.
     
     А за дорогой, в полынной низине —
     Гулы и грохот, и пламя завода.
     Важный начальник летит на дрезине
     Средь котлованов, где прорва народа.
     
     Дальше — там берега красная глина,
     Пруд, седоватый от раннего света.
     В зеркале этом, большом, как равнина,
     Гаснет фонариком белым планета.

     
     Но вдруг не один пейзаж судьбы привидится, заключает поэт, "Может быть, сразу — Ливни воспоминаний. И ты не расстанешься с ними".
     Звучанье рифейской стороны отчизны русских, веющее гулом и ключевой потаенностью недр, яснит бытие земли, ее творящее великолепие. Проверяя, обвивая, окормляя все обжитое накатами сожительствующих пространств, пламенея самоцветом в богатствах московских. В московской грозовой любви к женщине "с лицом открытым, северославянским":
     
     Доехать. В лифт. Взлететь на самый верх.
     Откроете, чуть сонная, безмолвная.
     А я, а я ведь к Вам из сфер
     Бушующих, лучусь я словно молния.

     
     Земной, мифический, поэтический реализм.